Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 23 из 37

Они поднялись по крутой, скрипучей лестнице. Ступени прогибались под ногами, издавая жалобный, протяжный стон, словно дом вздыхал, принимая в свое чрево новых гостей. Каждая доска была стерта до гладкости, посередине прогнулась от сотен ног, и в этих выемках застыла вековая грязь, въевшаяся в дерево. Перила шатались, и Вадим то и дело хватался за них, чувствуя под пальцами холодную, липкую от сырости поверхность.

Они оказались в маленькой, полностью деревянной комнатке. Света здесь почти не было — лишь тусклый, маслянистый отблеск свечи, стоявшей на узком подоконнике, разгонял тьму на жалкие пол-аршина. За окном, затянутым мутной пленкой, клубилась непроглядная серь, и казалось, что комната висит в пустоте, отрезанная от всего мира.

Стены были сложены из грубых, почерневших от времени бревен. На них не было ни половиков, ни икон, ни каких-либо украшений — только голая, обуглившаяся древесина, на которой проступали странные, будто бы сами собой возникающие узоры. Свеча горела неровно, ее пламя металось из стороны в сторону, отбрасывая длинные, искаженные тени, и эти тени жили своей жизнью, переползая по стенам, сгущаясь в углах.

Вдоль двух стен стояли лавки. Они были такими же старыми, как и весь дом, с массивными, грубо обтесанными ножками. На них лежали овчины — серые, свалявшиеся, пахнущие кислым потом и еще чем-то сладковатым, приторным, отчего у Вадима засосало под ложечкой.

— Вот тут, у окна, вам место, — Прохор ткнул корявым пальцем в лавку и перевел взгляд на Оксану. В глазах его на миг мелькнуло что-то маслянистое, похотливое, и Вадим почувствовал, как кулаки его сжались сами собой. — А вам, — Прохор медленно повернул голову к Вадиму, и его взгляд, внезапно стал испуганным и растерянным, он уперся в лицо гостя, — место вон там. Вдоль стены, — и больше не возвращался к нему, но и к Оксане тоже.

Мужик указал на лавку, стоящую в самом углу, где тень была особенно густой, почти осязаемой.

— Ну что ж, — Прохор вытер руки о полушубок и подошел к тяжелой, окованной железными полосами двери. — Сейчас я вас познакомлю с моей матушкой и сынишкой.

Он взялся за массивную ручку и медленно, с нарочитой важностью, отворил дверь. В лицо ударил запах — густой, осязаемый, смесь ладана, сырой земли и чего-то сладковато-гнилостного. Вадим невольно задержал дыхание.

То, что он увидел, длилось не более секунды. Одного короткого вздоха. Одного удара сердца. Но этой секунды хватило, чтобы ледяной ужас схватил его за горло стальными пальцами.

В избе было темно. Не просто темно, а мертвенно-темно, так темно, что свет из сеней казался ярким лучом прожектора, вырывающим из небытия чудовищные образы. Посреди комнаты, на самом видном месте, стоял гроб. Массивный, сосновый, грубо сколоченный, с темными подтеками на боках. Вадим не мог понять, что это за подтеки — то ли смола, то ли что-то другое.

Рядом с гробом, склонившись над ним, стояла старуха. Худенькая, сгорбленная, вся в черном, только на голове ее пестрел цветастый платок, выбивающийся из общей мрачности. Она плакала. Но плач этот был беззвучным — она лишь открывала рот в безмолвном крике, и слезы, крупные, мутные, катились по ее впалым щекам, падая прямо в лицо тому, кто лежал в гробу. Вадим не мог разглядеть, кто там.

А за столом, в углу, сидел ребенок. Маленький мальчик. Голова его лежала на столешнице, неестественно вывернутая в сторону гостей. Лицо было обращено к нему, и Вадим с ужасом понял, что глаз у ребенка нет — только две черные, бездонные ямы, из которых, казалось, сочится сама тьма. Рукавов у рубашонки не было видно — они свисали пустыми, мертвыми мешками. А ног... ног не было вовсе. Просто пустые штанины, лежащие на весу. Однако мальчик улыбался. И улыбка его была широкой, от уха до уха.

Вадим почувствовал, как пол уходит из-под ног. Его бросило в жар, затем в ледяной холод. Он попытался сделать шаг назад, но ноги не слушались, приросли к половицам.

Он моргнул.

Всего лишь на мгновение сомкнул веки, и видение исчезло. Растворилось, как утренний туман под лучами солнца.

Открыв глаза, обнаружил, что перед ним была совсем другая комната. Изба была залита теплым, живым светом многочисленных свечей. Они горели в медных подсвечниках на столе, на полках, у иконного угла. Свет струился, переливался, играл на деревянных стенах, превращая их из черных в золотисто-медовые.

Старуха в цветастом платке стояла у печи, мерно покачивая колыбель. Она улыбалась — спокойно, умиротворенно, как и подобает бабушке, нянчащей внука. В колыбели лежал младенец, туго спеленатый в серые, грубые тряпки. Он плакал — надрывно, заливисто, пронзительным криком, разрывающим благолепие этой картины. Крик был настолько громким и неестественным для такого маленького тела, что у Вадима зазвенело в ушах. Ребенок плакал, не переставая, и в этом плаче слышалась не просто боль — в нем была злоба.

Вадим перевел взгляд на то место, где только что стоял гроб. Там теперь стоял простой деревянный стол, накрытый скатертью с вышитыми петухами. На столе стоял самовар, пузатый, начищенный до блеска, и миска с мочеными яблоками.

Но Вадим не мог отделаться от ощущения, что все это — обман. Что где-то там, за тонкой пеленой этой уютной картинки, происходит настоящий ужас. И в этом ужасе им предстоит провести ночь.

— Ну что стоишь, касатик? — услышал он голос Прохора. — Проходи, не бойся. Матушка у меня добрая, и внука баюкает. Сынок мой, Тихон. Не любит, когда чужие приходят, потому и плачет. Привыкнет, успокоится.

Голос Прохора доносился словно издалека, через толщу воды. Вадим стоял на пороге, чувствуя, как ужас медленно отпускает его, оставляя после себя холодную пустоту и липкий пот на спине. Он знал — он видел правду. И эта правда была страшнее любых книжных ужасов, которые он изучал в фолиантах дома у кикиморы.

Но выбора у него не было. Он сделал шаг вперед, переступая порог избы, за ним зашла и его группа. Дверь за ними с тяжелым, обреченным скрипом закрылась.