Страница 24 из 25
— Мне нужно готовиться к вылету, — он мягко, но неумолимо высвободил свою руку. Её прикосновение было одновременно и якорем, и раскалённым железом.
Она не стала удерживать. Лишь кивнула, и в этом кивке была тяжесть невысказанного.
— Останься жив, Волколак. Здесь ещё есть кому о тебе беспокоиться.
Он развернулся и пошёл, не оглядываясь. Спиной он чувствовал её взгляд, впившийся ему в лопатки. Каждый шаг отдавался в нём гулким эхом, словно он шёл по пустому коридору на собственный расстрел. Он не просто уезжал в командировку. Он бросал свою войну на полпути, оставляя её в этом проклятом городе, пропитанном кровью и ложью. И с женщиной, которая, возможно, была последним, что связывало его с чем-то человеческим.
А впереди был только Будапешт, холодный приказ и безымянные тени, которых предстояло устранить.
Дверь закрылась за ним с тихим, окончательным щелчком, и кабина мягко дёрнулась, начиная подъём. На мгновение — на одну короткую, невыносимо долгую секунду — Давиду показалось, что он услышал этот щелчок дважды. Сначала — здесь, за спиной. А потом — где-то сверху. Или снаружи. Или из-за границ самого мира. Как будто кто-то перелистнул страницу.
«Будапешт, — подумал он. — Почему Будапешт? Почему сейчас? Почему именно я?»
Вопрос был риторическим. Ему казалось, ответ был простым и оттого ещё более тошнотворным: потому что так надо кому-то. Кому-то, кто пишет эту историю. Кому-то, кто уже придумал следующий поворот, следующую арку, следующую боль, которую он, Давид, должен будет пережить для чьего-то удовольствия.
Давид остался один. Тусклый свет, тихое гудение тросов, собственное отражение в зеркальной стене — бледное, осунувшееся, с тёмными кругами под глазами. Он смотрел на себя и не узнавал.
А потом мир дрогнул.
На секунду — на одну короткую, невыносимо долгую секунду — стены лифта потеряли резкость. Не как в тумане, не как в дыму. Как в плохо свёрстанной картинке, которую кто-то случайно сдвинул на миллиметр. Отражение в зеркале осталось на месте, а сам Давид — нет. Он моргнул, но моргнул с задержкой, словно между командой «закрыть глаза» и самим движением век прошла целая вечность.
И в этой щели, в этом зазоре между мирами, он услышал звук.
Быстрый, ритмичный стрекот клавиш — так-так-так-так-так — частый, как пульс загнанного зверя, будто кто-то сидел прямо за тканью реальности, горбился над ней и то ли печатал, то ли правил. А следом — тяжёлый, усталый вздох. Человеческий. Идущий из стен лифта, из его собственной груди, из самого воздуха. Будто кто-то просто пытался подобрать слова. Правильные слова, которые всё никак не находились.
Лифт дёрнулся. Свет замигал. В зеркале напротив Давид увидел, как его отражение на долю мгновения замерло, хотя он сам продолжал двигаться. А потом всё встало на место — слишком быстро, слишком гладко, как будто кто-то нажал «отменить» и заново запустил сцену.
Тишина.
Только гудение тросов и стук его собственного сердца.
Давид выдохнул, потёр переносицу и покачал головой. Глупости. Переутомление. Нервы после разговора с Голиафом, после кладбища и Артура, глядящего из темноты, и вообще последние несколько дней были очень тяжёлыми. Психика играла с ним злую шутку. Сенсорная перегрузка. Ничего больше.
Лифт остановился. Двери открылись.
Он вышел в холл первого уровня и больше не оборачивался. Но где-то на периферии сознания осталось липкое, неприятное чувство: будто за ним наблюдают. Не враги, не Совет, не Дилара. Кто-то другой. Кто-то, кто только что переписал эту сцену. И остался недоволен результатом.
Сердцеед
«…я не могу без неё, Мехмед. Не могу. Она просто снится мне. Я просыпаюсь — и её нет. Она ушла. К этому… Руслану».
«…это пройдёт, Артур. Боль утихает. Всегда утихает. Ты молод. Ты найдёшь…»
«…я не хочу другую! Я хочу её! Понимаешь? Её! А она… она…»
«…я хочу, чтобы она умерла».
«…ты не должен этого говорить».
«…а я говорю. Я хочу. Пусть лучше умрёт, чем будет с ним. Пусть. Я не позволю. Не позволю, чтобы она была с другим. Лучше смерть. Для неё. Для него. Для всех».
«…ты слишком пьян, сынок. Отдай мне это».
«…верни бутылку!»
«…Арт, перестань. Ты не хочешь этого».
«…они всегда уходят. Я всегда один».
«…это плохой путь, сынок. Убийство не возвращает. Оно забирает. Не только жизнь — душу. Тот, кто убивает, теряет себя. Навсегда. Я видел это. Я знаю».
«…плевать! Плевать на душу! Плевать на себя! Я без неё уже мёртвый. Ты не понимаешь. Никто не понимает. Она моя. Моя. А он… он украл её. Украл! А я снова один».
«…ты правда этого хочешь?»
«…да».
«…ты понимаешь, о чём просишь?»
«…понимаю».
«…однажды ступив на этот путь, ты не сможешь вернуться. Не сможешь забыть. Не сможешь простить себя. Ты станешь другим. Навсегда. Ты готов к этому, Артур?»
«…я уже другой».
«…тогда слушай меня внимательно».
«…запомни каждое. Повтори. Ещё раз. Ещё».
«…послушай его, Арчи. Он дело говорит. Только одно забыл сказать».
«…ты уже ничего не теряешь. Ты уже сам давно мёртв, Арчи. А мёртвым нечего бояться».
«…я готов».
«…тогда начнём».
«…молодец, Арчи. Первый шаг — самый трудный. Дальше будет легче. Дальше будет веселее. Дальше будет вкусно».
Арт захрипел и раскрыл глаза. Судороги выгибали тело рывками, без ритма, без пощады. Каждая мышца сокращалась сама по себе, будто внутри поселился кто-то чужой и теперь учился управлять этой оболочкой. Позвоночник то прогибался дугой, отрывая лопатки от пола, то скручивался в спазме, и тогда рёбра сжимались так, что воздух выходил из лёгких с булькающим хрипом. Ему казалось, ещё чуть-чуть — и каждая кость сломается с оглушительным треском, каждый сустав вывернется из чаши и порвёт сухожилия, как гнилые нитки.
Боль была невыносима. Всепоглощающая, она текла по нервам, как расплавленный свинец, заливая каждую клетку, каждый волосок на коже. Кости ныли изнутри — он чувствовал, как они становятся плотнее, тяжелее, как костный мозг пульсирует в такт сердцу. Сердцу, которое билось слишком быстро, а потом замирало на секунду, чтобы ударить снова — с утроенной силой, отдаваясь в висках, в глазных яблоках, в корнях зубов.
Он хотел закричать, но челюсти свело. Он издал глухой вой, и где-то в глубине, в самой сердцевине черепа, слышал, как ломаются зубы. Трескаются, крошатся, а на их месте растут уже другие. Острее. Крепче. Он чувствовал языком осколки, чувствовал, как дёсны горят огнём, принимая новые, чужие, голодные клыки.