Страница 88 из 108
Часть третья. Конец
Поезд отправился на закате. Пока было светло, часовой оставался в нашем вагоне, перед раскрытой дверью. Эсэсовец стоял, приставив винтовку к ноге, смотрел наружу. Его спина почти целиком заслоняла дверной проем; между ног и по обеим сторонам спины перед нами проплывали фрагменты деревьев, фрагменты домов. Он стоял, почти не двигаясь. Потом совсем стемнело; спина эсэсовца почернела; он смотрелся, как на входе в сторожевую будку. На очередной остановке эсэсовец выпрыгнул и закрыл дверь вагона на запор. Мы остались одни.
Нас было немного: человек пятьдесят. Мы сидели на полу, прислонившись затылками к стенкам вагона, в две сидячие шеренги, друг против друга. В каждом углу вагона было оконце, через которое виднелся квадратик неба.
Груз утопал в черноте вагона. Каждый всматривался в квадратик неба, черневший в окошках, где появились первые звезды. Это был единственный выход в пространство, все туда и смотрели, поскольку черный свет шел только оттуда. Все, что должно было произойти, встраивалось в чередование света и тьмы в этой дыре, которая все больше утопала во мраке.
Я лежал рядом с Джо и А., парнем из Нормандии, который толкал со мной повозку в Гарце. В этой половине вагона был также Лансьо, с которым я столкнулся, когда отстал от колонны, К., трое испанцев, ребята из Вогезов, еще один из Вандеи…
Поезд шел не очень быстро. Мы отдавались этому перестуку колес, не имевшему для нас никакого смысла. Мы не знали, куда направлялись. Нас перевозили. Ценный груз узников совести был
спасен.
Пока было светло, мы сидели, прислонившись к стенкам вагона, может быть, потому, что пока было светло, что-то могло произойти, по какому-нибудь знаку мы могли понять, где находимся, сколько нам еще трястись в вагоне, куда направляемся; вдруг резко откроется дверь, нам крикнут: «
Los, alle heraus!
»
[66]
[«Всем выходить!» (нем.).]
, дадут по куску хлеба или просто так, чтобы оставить нас на насыпи.
Мало-помалу в вагоне стало совсем черно. Мы перестали различать лица друг друга. В такой черноте ничего не могло произойти, чего бы мы ни ждали. Поезду предстояло катить дальше в ночи, может быть, останавливаться, но в окошко не дано было больше ни увидеть ничего, ни даже услышать криков эсэсовцев. Мы начали снимать ботинки, положили их под голову, стали укладываться. Напротив меня лежал длинноногий парень, его пятки упирались мне в пах; я попытался отодвинуть его ногу, он ее напряг; я приподнял было ее и положил рядом. Он начал орать:
– Ты можешь не дергаться?!
Я отпустил его ногу, она ударила меня в бок. Когда я сам вытянул ноги, то почувствовал, что уперся ступней ему в лицо.
– Вот урод!
– Сам убери ногу!
Он взял мою ступню, приподнял ее и сбросил на лежавшего рядом.
– Достал ты уже со своей ногой! – заорал сосед, который заработал своими ногами так, будто ехал на велосипеде. Все пинки пришлись по А., лежавшему рядом со мной; он стал пинаться в ответ.
Ноги пристроить было некуда. Никто не хотел уступать, никто не хотел, чтобы его раздавили. В другой половине вагона происходило то же самое. Весь вагон вопил. Перепутавшиеся ноги сплетались в узлы, из которых высвобождались с огромным усилием и болью: никто не хотел, чтобы его раздавили. Это была битва ног, одних только ног. Зажмурив глаза, мы отдавались этому копошению, как если бы тело ниже пояса зажило собственной жизнью. В конце концов ноги, обессилев, опускались, смирялись с тем, чтобы их давили другие ноги, более сильные. Но самые сильные хотели во что бы то ни стало остаться самыми сильными, спокойно расположиться на постели из подавленных ног. Между тем самые слабые начали бунтовать, и в темноте забитого грузом вагона копошение возобновлялось с новой силой, человеческие ноги летели во все стороны. В окошке ничего не было, оно оставалось черным. Все это происходило посередине вагона. Тебе в лицо упиралась ступня, тогда как пальцами ног ты чувствовал лицо другого. Из темноты вагона доносились вопли.
Борьба была изнурительной, ноги рано или поздно бессильно опускались. Они смирялись, раздавленные или нераздавленные, враждебные или прилипшие друг к другу.
Я повернулся на правый бок и уперся берцовой костью в пол. Джо, уткнувшись в спину А., упирался коленкой мне в спину. Мы замерли в трясущемся вагоне. Но тут стали просыпаться вши и бродить по застывшей коже; они приостанавливались и медленно впивались в нее. Я начал чесаться, перебирать плечами, потом пустил в ход руки и чесал через рубашку, но в скором времени горело все тело, спина, грудь, подмышки, между ног. Рядом зачесались и завозились Джо и А. Так приумножались круги нашего пленения. Мы все были в клетке вагона, но каждый из нас был клеткой со вшами; мы все были узниками вагона, но каждый из нас – тюрьмой для отдельной вши. Мы пытались не двигать ногами, но жжение было невыносимым; не двинуться было невозможно, надо было двигаться, надо было чесаться; те, что лежали напротив, тоже зачесались. И тут опять развернулась баталия ног, она на какое-то время отвлекла нас от вшей. Но когда ноги уставали, опускались, горение кожи возобновлялось.
Было темно, но в этом вагоне ночь расплывалась, она была так же далека, как день или солнце. День – это когда квадратик оконца там, на стене, посветлеет, но это будет позже. День откроет эти сбившиеся в кучу одеяла, эти копошащиеся ноги. Дню откроются и лица, и тогда те, кто всю ночь сражался своими ногами с ногами другого, не станут ненавидеть другого сильнее, чем прежде; они едва ли друг на друга посмотрят. Наступит день, и от этой ярости, что пылала черным светом в темноте, когда лица не видели друг друга и глаза ничем не могли помочь, от этой ярости, с которой тело освобождалось от ног, от рук, от кожи, от этой кошмарной перепалки между ногастыми незнакомцами, между бокастыми соседями ничего не останется. Наступит день, и к каждому из нас вернутся сдержанность и чистота.