Страница 59 из 108
Старик кричит: «Мадонна, Мадонна!»
Испанец передразнивает со смехом:
– Мадонна, Мадонна, а Муссолини не хочешь? Муссолини?
Он встряхивает старика, который отвечает, хныкая:
– Но, но Мусслолини, но Муссолини.
Итальянец-дневальный не смеется, когда фельдшер поворачивается к нему спиной, потом снова улыбается, когда фельдшер на него смотрит.
Из чирья сочится гной, фельдшер вычищает сердцевину, старик стонет и причитает, всякий раз, когда испанец надавливает на спину, итальянец выгибается и кричит.
– Ты будете случиваться? – кричит испанец.
Итальянец-дневальный переводит:
– Будешь слушать доктора?
Старик выпрямляет спину.
– Вот макаронники, муссолинники, да выпрямься ты, твою мать, они все такие, макаронники, муссолинники, – говорит испанец, который уже теряет терпение.
Итальянец-дневальный натянуто улыбается.
– Жрут дерьмо, а потом жалуются на нарывы, – добавляет испанец.
Толстый дневальный согласно кивает (он причастен к делишкам с золотом).
Фельдшер накладывает марлю на рану и оборачивает спину итальянца бумажной лентой. Старик не сопротивляется, сидит, опустив руки.
Итальянец-дневальный с удовлетворением наблюдает за перевязкой.
– Ты можешь одеваться, – говорит фельдшер.
Старик натягивает рубашку и застегивает куртку. Все, готов, но продолжает сидеть.
– Чего ти тожидаться? – спрашивает испанец.
Итальянец осмеливается:
– Освобождение.
– Освобождение? Убирайся,
lavorare,
арбайтен, муссолинник,
lavorare
, арбайтен. Старик вопрошающе смотрит на дневального, который продолжает улыбаться, но ничего не говорит.
Уходит.
– Следующего! – говорит фельдшер-испанец.
Входит француз, маленький, худой, с потухшими глазами.
– Че у тибя?
– Горло болит.
Фельдшер протягивает градусник.
– Все они болеют. Не хотят работать, вот и всё. Че, забили, что в концлагире.
– Да знаю я, – отвечает француз. – Горло болит.
– Горло болит. Да я тоже болин, но работаю.
Француз молчит. Если хочешь получить освобождение, лучше не злить здесь никого.
– Верешь в Присвятую Деву? – вдруг спрашивает испанец.
– Это мое дело, – отвечает француз.
Итальянец-дневальный все так же улыбается, фельдшер призывает его в свидетели:
– Верешь, то помолесь Деве, ты же болеешь.
Смеется. Француз молчит.
Держит градусник под мышкой, боится пошевелиться.
– Ти здесь за черний ринок? – спрашивает испанец с хитрым вызовом.
– Нет, – сухо отвечает француз.
– Они вси тут политические, – смеется фельдшер.
Итальянец-дневальный согласно кивает.
– Я политический, – тихо говорит француз, стараясь не пошевелиться, как будто самому себе.
– Да, с такой-то мордой? – смеется испанец.
– Какая есть, – отвечает француз и вытаскивает градусник.
У него высокая температура.
– Повизло тибе, – произносит испанец, посмотрев на градусник.
Француз идет ложиться в санчасть.
За стенкой находится палата, в три ряда стоят койки. Посередине гудит печка, тихо, тепло. За дверями санчасти жизнь лагеря смягчается.
Иногда в палату заходит эсэсовец. Он обходит кровати и, когда замечает слишком бледную физиономию, спрашивает у фельдшера, что с этим больным. Как правило, тот сам толком не знает. Тогда эсэсовец вместе с фельдшером разглядывают
слишком
худую физиономию лежащего, фельдшер его как будто впервые видит. Эсэсовец тихо и как-то грустно говорит:
«Scheisse»
. Фельдшер согласно кивает.
Лежащий пристально смотрит на них с кровати, во взгляде умирающего нет ни страха, ни тревоги.
Фельдшеру нет до него никакого дела. Когда в палате эсэсовец, ему страшно, глаза так и бегают. Он боится. Главное, чтобы эсэсовец ничего такого не заметил, главное, чтобы все прошло гладко. Главное, чтобы они были просто худыми. И еще одно: чтобы список освобожденных был не очень длинным. «Да я больши болин, надо, чтоби все работали».
Иногда эсэсовец шутит, смеется вместе с фельдшером. А ведь испанец, прежде чем попасть сюда, был бит эсэсовцами. Теперь он в белом халате, спит в теплой палате, не ходит на перекличку. Ест, весь розовый.
В таких условиях легко забываешь, что сам когда-то клянчил освобождение, что и по тебе когда-то бегали вши.
Испанец-фельдшер быстро вошел в число достойных представителей лагерной аристократии. Отличительной чертой этой – как и всякой другой – аристократии было презрение. Она складывалась на наших глазах, эта аристократия, благодаря теплу, удобствам, съестному. Но главное для них – презирать, а потом и ненавидеть тех, кто худосочен и едва влачит свое тело с прогнившей кровью, кого вынудили являть собой человека в таком образе, который становится неисчерпаемым источником отвращения и ненависти.
Презрение аристократов к заключенным является классовым феноменом в зачаточном состоянии в том смысле, что класс формируется и проявляется через общность ситуаций, подлежащих защите; это презрение не достигало высочайшего уровня презрения эсэсовцев, поскольку этим новоявленным аристократам необходимо было бороться за свои привилегии. Бороться – значит заставлять работать других, шпионить, а также отказывать заключенным в освобождении от работ. Презрение давало о себе знать только задним числом, в виде оправдания такой борьбы; оно могло подменить собой ненависть, играть роль ненависти к сопернику или возможному недоброхоту лишь в той мере, в какой битва за место под солнцем была уже выиграна, а сложившаяся ситуация приобретала необратимый характер. Таким, к примеру, был случай Пауля, старосты лагеря.
Фельдшеру было далеко до необратимого спокойствия этого презрения. Его изводили эсэсовцы; положение лагерного врача служило ему, конечно, убежищем, но ему приходилось, чего, как правило, избегали обыкновенные заключенные, постоянно иметь дело с эсэсовцами. Он входил в состав лагерного аппарата, был задействован в нем персонально, был у всех на виду – именно это его и изводило. Его теплое местечко оборачивалось западней, из которой он мог вырваться не иначе как отказывая заключенным в освобождении от работ, третируя товарищей, что замыкало его в порочный круг ненависти и презрения.