Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 38 из 108

Время от времени они посматривали на хлеб и, похоже, призадумывались. Все скамейки были заняты, мне не удалось сесть. Но пристроился сразу за скамейкой, лицо так и обдавало теплом от печки. Я отрезал ломтик хлеба, положил сверху немного мяса, протянул руку над плечом сидящего на скамье товарища, который чуть пригнулся, не сказав мне ни слова, и положил хлеб на печку. То же самое проделывали другие. Печка была горячая. Жир с мяса сразу растопился, кусок красного мяса стал коричневым. Вся печь была заставлена ломтями хлеба. Кое-кто ругался, чтобы отвоевать место для своего куска. Некоторые пододвигали кусок товарища, тот молчал, но когда они двигали его посмелее и он почти повисал на краю, начиналась ругань. Потерпевший поворачивался, смотрел на тех, кто сзади, они виновато улыбались, но место для своего куска держали. Тогда он начинал двигать еще чей-то кусок, чтобы на печке было место и для его куска, кто-то другой начинал ворчать, ругань мало-помалу усиливалась.

– Достал уже. Надо было раньше приходить. Ходят как дохлые мухи, а потом хотят быть первыми, всегда одни и те же.

– Да ладно, хорош. Не нервничай. Не сегодня же ругаться.

– Я не ругаюсь, но надо же меру знать.

Дальше этого не заходило. Пахнуло булочной, жареным мясом, завтраком богачей. Но если они там, на воле, если и едят сало, жареный хлеб, то знать не знают, как все это преображается, как начинает менять цвет, поджариваться, а главное – пахнуть, испускать этот могучий запах. Мы получили свой серый хлеб, отрезали от него кусок, положили этот кусок на печку, и теперь на наших глазах хлеб превращался в пирожное. И ничто не могло укрыться от наших глаз. Мясо начинало сочиться, зажариваться, а главное – испускать страшный запах чего-то съедобного. Мы не утратили вкуса хлеба, картошки, которую жуем. Но что-то съедобное, на расстоянии заполняющее глотку своим ароматом, запахом, – мы об этом даже думать забыли.

Я снял свой кусок с печки. Он обжигал, это был бриошь. Не игрушка, а нечто живое, радость. Хлеб слегка поднялся, жир с мяса просочился в мякоть, поблескивал. Я откусил кусочек; вгрызаясь в хлеб, зубы издавали хруст, врезавшийся мне в уши. Рот стал гротом, наполненным ароматом, соком, едой. Есть нужно было всё. Язык, нёбо – все внутри било ключом. Было страшно что-то упустить. Я жевал, хлеб был повсюду – на губах, на языке, между зубами, все внутри преобразилось в пещеру, по которой гуляла еда. Наконец я проглотил, оно само проглотилось. Когда во рту ничего нет, пустота невыносима. Еще, еще; это слово будто создано для языка, нёба; еще кусочек, еще кусочек, главное – не останавливаться, работала машина для перемалывания, для ощущения, для обсасывания. Ни в какую другую минуту рот не ощущался как нечто такое, что невозможно насытить раз и навсегда, заполнить целиком и полностью, чему всегда всего мало.

Каждый ел с торжественным видом. Кое-кто не рисковал: они ели хлеб холодным, в том виде, в каком получили. Им было не до мировых потрясений, не до соблазнов. Не стоило пробуждать в себе такую взыскательность, будить в себе погребенные пристрастия. Есть нечто подобное – что могло бы быть лучше! – было опасно. У таких был более отстраненный вид; они не резали свой хлеб на ровные ломтики, они кромсали его на куски как придется; держали свой кусок хлеба в руке так, как держали бы там, на воле, – упершись локтем в коленку, сосредоточенные, суровые.

Пошли последние кусочки. Мне нашлось место на скамье. Оставалось только греться, наклонив голову вперед, протянув руки к печке.

Хлеб съеден, сейчас предстоит вернуться, погрузиться в себя, рассматривая свои руки, увязнуть в себе, рассматривая печь или лицо какого-нибудь зэка, оставаясь здесь, сидя на этой скамье, погрузиться в себя, чтобы приблизиться к лицу М…, к лицу Д…, там, на воле. Предстоит вспомнить, что там, на воле, со мной разговаривали. Случалось, что это был разговор с глазу на глаз. Там, на воле, просто на улице, ко мне относились как к другому – вежливо, галантно, улыбчиво… Мы там словно в меде купались. В доме слонялись из комнаты в комнату, присаживались, ложились спать, когда захочется, ничего не дожидаясь, ничего не прерывая, легко – будто пловцы в воде. Ко мне обращались существа, отличавшиеся высшей непринужденностью, они разговаривали со мной и все время улыбались, мы будто утопали в сладостной среде.

Там, на воле, я вижу себя только со спины, всегда со спины. Лицо Д… улыбается тому, кого я вижу только со спины. И она смеется. Она смеется, но что-то не так, не думаю, что она вот так смеялась. Откуда у М… этот новый смех? Это смех той самки с завода, я узнаю его. Я вижу ее, она постоянно смеется. А может, это Рене так смеется. Не знаю. Она заговаривает, но что-то не так, этот голос, он может быть чьим угодно, трещотка какая-то. Что это за голос? Наверное, это голос мужчины. Но лицо открыто, ее лицо, она смеется. Трещотка. Так смеется та немка, что подстегивала меня

Schnell, schnell! Monsieur!

Голос сорвался. Рот открывается, а слышно другой голос. Я забываю, каждый день забываю все больше и больше. Отдаляюсь, плыву по течению. Вот уже ничего не слышу. Вот уже этот голос погребен под голосами товарищей, под голосами немцев. Я не знал, что ушел так далеко. Мне не остается ничего другого, как знать. Знать, что у М… есть голос, что у нее такой голос, какой я за ней знаю. Знать – как знает слепой или глухой. Знать, что здесь только я это знаю. Может быть, что даже лицо М… со временем исчезнет, и тогда я действительно буду как слепой. Меня могут рядить как угодно, могут добиться невозможного, я ничем не буду отличаться от любого другого, но я все равно буду это знать, вплоть до самого конца.

Товарищи отогрелись, разомлели. В этой рождественской ночи они витали как в облаке; ждали, пока она пройдет. Ничего не было, кроме хлеба и кусочка мясного фарша, ничего другого нам не светило.

Тут они принялись за свои истории. Стали рассказывать о женах, ребятишках. Они, жены, получались серьезными, но со своими капризами. Все истории вертелись вокруг печки. Вечер выдался на славу, это был субботний вечер, мы здорово повеселились – аперитив, пирушка, салаты, ломтики изысканного жаркого, все как полагается, рокфор, конечно, пирожные со сливочным кремом, она здорово их делала, а за столом приятель, сынишка, ну, того уже отправили спать, приятеля чего-то понесло, она уже дремала, я ушел с приятелем, вернулся в семь утра, видели бы вы ее физиономию, вечером опять всё на стол, ну, теперь она уж досидела с нами до конца, а в понедельник с утра на работу.