Страница 26 из 108
Тем не менее в этот день эсэсовцам тоже хочется поспать подольше, а нам хватит и того, что обычное время подъема прошло: день становится непохожим на другие. Эсэсовцам не под силу победить воскресенье, равно как и сон. Нам удалось сохранить определенный ритм недели, у нас есть свой календарь. В первую очередь, основной. Мы установили свои вехи. У нас было 11 ноября. Потом Рождество. Затем будет Пасха – величайшие мифологические даты начал и кончин. Но бывают передышки поскромнее: воскресные дни. Раз существуют воскресенья, мы знаем, что прошло пять, шесть или семь воскресений, то есть нам точно известно, что время течет, что это выигранное нами время. Доля игры в нашей жизни столь ничтожна, мы настолько отрезаны от мира, в котором что-то происходит, что вторник для нас ничем не отличается от понедельника, среда от четверга и так далее, дни лишены для нас опознавательных знаков. Только воскресенье способно вытащить из вязкой топи каждодневной рутины, оставлять в ней такие просветы, что какая-то часть может быть определенно отброшена в прошлое. Мы лелеем это прошлое по мере того, как оно ширится. Единственно возможная достоверность – у нас за спиной.
Поскольку кончается день, неделя тоже заканчивается, заканчивается месяц. Но это деление времени может быть более тесным: в девять утра на заводе, прошло три часа с подъема, до обеда осталась ровно половина: полдень, середина рабочего дня. После полудня часы становятся все драгоценнее, мы их буквально глотаем; четыре часа: еще два часа. В девять утра мы были словно в другом мире: как можно было оставаться здесь, в то время как нам предстояло еще десять часов работы? Как мог пройти каждый из этих часов? Первый час – с 6-ти до 7-ми – нужно было принять этот день, войти внутрь него. Прилив бодрости от того, что тебе это удалось. Следующий час тянется очень долго; позади слишком мало времени, невозможно понять, что́ у тебя позади. Перерыв в девять и т. д. Легко вообразить, что ты настолько чужд тому, что делаешь, что все твое время проходит в подсчете прошедших или предстоящих часов и минут, что ты проводишь свое время, считая время. В действительности только в минуты передышки время обнажается и дает понять, что переступить через него, как и через пустоту, невозможно. Тем не менее время идет, пока ты разглядываешь какую-нибудь деталь, пока стучишь молотком, пока идешь в сортир, пока тебя бьют дубинкой по голове; время идет, пока ты смотришь на ненавистное лицо; время идет…
–
Alle raus!
(Все на улицу!)
Капо сходили в барак эсэсовцев и получили распоряжения.
–
Alle raus!
Никакого движения. Дверь открыта, на улице светло. Должно быть, сейчас больше семи. Мы уже растоптали запрет. Капо надрываются в крике: это не имеет значения. Мы провалялись на матрацах на два часа больше, кое-что вырвав себе из лап невозможного. Он орет на весь собор: «Alle raus! Alle raus!» – но никто не шевелится. Даже дубинка не помогает. Кое-кто поднимается, но другие так и лежат.
Ощущается необходимость эсэсовца. И вот он является. Собственной персоной. Передача полномочий не удалась. Понадобилось его присутствие. Машина дает сбой. Мы что, не понимаем? Между тем мы прекрасно понимаем, что произойдет, если нам вздумается поиграть.
На сей раз поднимаемся. Он здесь. Но внутрь не заходит. Стоит в дверях, чуть в стороне, чтобы мы его видели, с дубинкой в руке, но не загораживая прохода. С виду не злобный. Только вот, когда первый заключенный, сняв пилотку, быстро проходит мимо, в ход идет дубинка. Он бьет с какой-то холодной силой, которую гнев не усилил бы. Чтобы выйти на перекличку, нужно пройти мимо него. Поэтому остаемся внутри, пытаемся хитрить, надеясь, что он уйдет или отвернется. Но капо, который выгонял наших товарищей из дальнего угла собора, поворачивается к нам: «
Raus! Los!
» Надо выходить. Эсэсовец на своем месте. Пойдешь в одиночку, точно перепадет. То же самое, если будешь тянуть время. Пять-шесть человек, толкаясь, кидаются к двери. В ход идет дубинка. Но она обрушивается на кого-то одного. Пока он бьет, остальные выбегают на улицу. Эта операция повторяется несколько раз.
Все на улице, в соборе остаются только больные, они лежат на матрацах в дальнем углу. Мы более получаса стоим на страшном ветру и холоде. Работы нет, но нас все равно держат на улице. Надо, чтобы у нас не было повода выказать хоть долю радостного удивления. Мы так и будем стоять все утро. Потом нас поведут на камни.
Воскресенье сказывается во всем, что нас окружает. На дороге, в поле, на лесных опушках – ни единого человека.
Над нами темное-темное небо. Окруженная холмами небольшая арена, на которой мы находимся, замкнута со всех сторон. Мы на ней будто механические человечки. Как ни посмотри – вблизи или издали, – мы ничего не весим, не имеем власти над вещами.
Тот, кто, шагая вдоль колючей проволоки, выходит на дорогу, зыбкий черный силуэт на снегу, несет в себе могущество земли. Но если он увидит нас за колючей проволокой, если ему просто случится подумать, что в природе возможно нечто иное, нежели человек, который свободно шагает по дороге, если он отважится на подобную мысль, то ему не миновать ощущения, что ему угрожают все эти бритые головы, все эти головы, ни одну из которых ему не выпало знать, но которые все как одна воплощают для него самую что ни есть неизвестность. И может быть, ему подумается, что сами эти люди заражают своим присутсвием деревья, которые издали обступают колючую проволоку; и тот, кто на дороге, рискует почувствовать тогда, что его душит сама природа, будто замкнувшаяся на нем.
Нет, царствие человека – действующего или мыслящего – не прекращается. Эсэсовцам не дано изуродовать род человеческий. Они сами замкнуты в том же роду, в той же истории.
Нам не надо, чтобы ты был
: гигантская машина была сооружена на этой идиотской и никчемной заповеди. Они сожгли людей, остались тонны пепла. Они могут тоннами взвешивать эту безликую материю.
Нам не надо, чтобы ты был,
но они не могут решить – вместо того, кто через минуту превратится в пепел, – быть ему или не быть. Они должны принимать нас в расчет, пока мы живы; и от нас, от нашей упорной воли к жизни, зависит, чтобы, когда они придут нас убивать, они были уверены, что лишили себя всего. Они не смогут перечеркнуть историю, в силу которой этот засохший пепел будет более плодотворным, нежели жирный скелет лагерфюрера.