Страница 13 из 15
— А что о маме? — с тревогой спрашивает Динка, окончательно приходя в себя.
— Как — что? Ведь нет же ни письма, ни телеграммы… А мама уже давно в Самаре. Неужели до сих пор нельзя было добиться свидания… Она же знает, как мы волнуемся.
— Конечно, знает… И она бы написала, но ведь и в прошлом году, когда мама ездила к папе, ей тоже долго не давали свидания. Что же зря писать?
— Замучается она там. И папа бедный так ждет… — грустно говорит Мышка.
Тревожные мысли об отце, о матери, добивающейся свидания через тюремную решетку, омрачают лица сестер.
— Сколько унижений… Полиция, допросы… Обыщут ее там, не передала бы чего… Везде подлость! Такая подлость, что просто иногда дышать нечем! — стискивая руки, говорит Мышка.
Динка молча кивает головой и смотрит на сестру. В темном казенном платье Мышка кажется тоньше и стройнее, тоненькие, как паутинка, белокурые косы ее пышным узлом свернуты на затылке. Солнце совсем не трогает загаром нежного лица Мышки, щеки ее всегда покрыты защитным пушком и даже около точеного носика сами по себе куда-то исчезли веснушки.
«Как мы непохожи…» — машинально думает Динка, глядя на нежно-розовые губы сестры и на темно-серые глаза с длинными золотистыми ресницами. Мышка такая легкая и воздушная, что, когда она неслышно ступает по полу, Динке всегда кажется, что в комнату спустилось белое облачко.
«А я уродка… Таким всегда говорят: «Какая вы симпатичная», потому что нечего больше сказать».
Динка мельком бросает взгляд на зеркало и недовольно отворачивается.
«Ишь сидит, распустила Дуня косы… Глазки синенькие, щечки румяные, а пышные прожорливые губки так и лезут вперед. Несчастная матрешка! Недаром Федорка один раз сказала: «Не знаю, чого тоби не нравится, на мой вкус ты дуже гарна дивчина». На Федоркин вкус…» — горько усмехается про себя Динка, любуясь сестрой.
— А вот глаза у тебя стали совсем другие, — неожиданно говорит она вслух.
— Глаза? Какие глаза? При чем это тут? — останавливаясь посреди комнаты, удивленно спрашивает Мышка. Она давно уже привыкла ко всяким неожиданностям со стороны Динки, но ведь сейчас они говорят о папе и о маме — при чем же тут какие-то глаза?
— Ты совсем не слушала меня, Динка. Я так беспокоюсь, а у тебя вечно одни глупости на уме, — с обидой говорит старшая сестра.
— Да нет, я, конечно, слушала… И я тоже беспокоюсь…
— Ну так почему же ты всегда вставишь что-то неподходящее? Говоришь с тобой об одном и вдруг слышишь что-то совсем из другой оперы… Ну почему это?
Динка вертит пальцем около головы.
— У меня мысли бегут наперегонки, — серьезно объясняет она. — Их нельзя удержать на месте.
— А надо, Динка, потому что ты вот так ляпнешь что-нибудь невпопад, и люди будут думать, что ты глупая.
— А я и правда не очень-то умная, у меня всего не хватает. И ума, и знаний и красоты — всего-всего! Я ущербный месяц, — грустно улыбается Динка.
— Ты на самом деле так думаешь? — пытливо спрашивает Мышка, прислушиваясь к грустным ноткам в голосе сестры.
— Конечно, зачем бы я стала таиться перед тобой?
— Но ведь это же неправда, Динка, — присаживаясь рядом, горячо убеждает Мышка. — Я думаю, тебе просто надо научиться управлять собой, своими мыслями…
— Как обижен тот судьбою, кто не властен над собою, — задумчиво говорит Динка.
— Вот-вот… Откуда ты взяла эти строчки?
— Я их сама для себя придумала, только это мало помогает… У меня все — и злость, и горе, и обида сразу, как горячая смола, прикипают к сердцу, и я уже ничего не могу с собой сделать… — И неожиданно для себя Динка вдруг тихо сообщает: — Вчера я узнала, что того музыканта, который играл на скрипке, убили…
— Убили? — широко раскрыв глаза, переспрашивает Мышка.
Динка молча кивает головой.
— Так вот почему ты просила укрыть тебя папиной тужуркой, — тихо говорит Мышка.
Глаза Динки загораются злобой.
— Его убил Федор Матюшкин, он искал какие-то деньги… Это подлый негодяй, убийца! — Она вдруг хватает сестру за руку и смотрит ей прямо в глаза горячим, напряженным взглядом. — Скажи мне: если б ты шла по лесу, а впереди тебя шел Матюшкин, стреляла б ты в него или нет?
Оторопевшая Мышка неуверенно качает головой.
— Как — стреляла? Из чего стреляла?
— Ну, предположим, у тебя был бы револьвер.
— Да я совсем не умею стрелять, — разводя руками, говорит Мышка.
— Ничего, сумела б… Револьвер не винтовка: нажал курок — и все! Ну так вот. Впереди тебя идет Матюшкин — выстрелишь ты в него или нет? — сдвинув брови, допытывается Динка.
— Впереди меня… Значит, в спину? — испуганно переспрашивает Мышка и вдруг решительно встряхивает головой. — Нет, в спину я стрелять не буду, мне это противно, я никого не могу убивать в спину!
— Скажите какие интеллигентные штучки! Таких негодяев можно убивать со всех сторон! Ну хорошо, пусть он идет тебе навстречу. Так будешь ты стрелять в его кулацкую морду или нет? Я принципиально тебя спрашиваю!
— Да почему же это я буду ходить с револьвером и перестреливать всех кулаков? — возмущается Мышка.
— Не всех, а одного!
— Так это еще хуже. Всех так всех!
— Да ты раньше хоть одного убей!
— Не понимаю, раньше или позже… И вообще, как же это я посмею без всякого совета со старшими товарищами устраивать какие-то террористические акты? Такие вещи возможны только в случайной перестрелке или по заданию…
— Ладно, — махнув рукой, перебивает ее Динка, — задания у меня нет, так я этому Матюшкину устрою такую случайную перестрелку, что он у меня вместо одной получит десяток пуль!
— Нет, ты просто сумасшедшая или дуреха! Как была дуреха, так и осталась. А я взрослый человек, и нечего из меня дурака делать! — окончательно выходит из себя Мышка.
Сестры долго молчат.
— Тебе хорошо, — вдруг говорит Динка. — Ты уже закалила свое сердце от подлости. Я ведь недаром сказала, что у тебя стали другие глаза… Ты научилась смотреть поверх человека, и взгляд у тебя иногда такой холодный, твердый. В таких глазах и слез нет, А ведь я знаю, у тебя столько доброты и жалости к людям: когда ты приезжаешь из госпиталя, на тебе лица нет. Но может быть, ты закалилась и от жалости? — тревожно спрашивает Динка.
Но Мышка качает головой.
— Нет, Динка… Ты сама знаешь, что это невозможно. И все-таки я закалилась. И знаешь отчего? От какой-то ежедневной борьбы с подлостью. Мышка ловит вопросительный взгляд сестры и, смущаясь, поясняет: — Борьба — это громкое слово… Какой я борец, Динка! Я просто не могу выдержать, так же как ты. Только я не бегаю с револьвером, иначе мне пришлось бы каждый день стрелять какую-нибудь гадину. Вот вчера, например… Привезли очень тяжело раненных солдат, предстоят ампутации… У одного совершенно раздроблена нога. У другого оторвана по локоть рука… разбита снарядом грудь. Такие муки, такие стоны. Ну, ты же была в госпитале, видела, каких привозят…
Динка молча кивает головой.
Сестра останавливается перед ней, прямая, тоненькая, на прозрачно-бледном лице ее глаза, обведенные синевой, кажутся черными, уголки розовых губ нервно вздрагивают.
«Нет, не закалилась она, нет», — быстро думает Динка, но голос сестры вдруг меняется.
— …И вот ты подумай. Сестры уже всё готовят к операции, и вдруг Иван Евдокимович — ну, знаешь ты его, старый такой хирург, хороший, его все зовут у нас «седенький», — так вот он подходит ко мне и говорит: «Операции будем делать без наркоза…» Я прямо остолбенела. «Как без наркоза, почему? Я сейчас пойду к начальнику!» — «Не ходите, сестричка, бесполезно, я уже говорил с ним». — «Нет, нет! Задержите операции, у нас же есть наркоз, я знаю!» Бегу наверх к начальнику. Сидит такая туша в кителе, вся грудь в каких-то бляшках. А во мне все трясется. И голос… Не знаю даже, мой ли это голос, такой спокойный. Я говорю: «У нас мучительные операции, ампутации рук, ног… У нас же есть наркоз, дайте наркоз…» А он так отечески похлопал меня по руке: «Успокойтесь, сестра, вам пора привыкнуть ко всяким операциям, на то мы и военный госпиталь. Наркоза нет, все, что было, мы передали в офицерское отделение. Господа офицеры — народ изнеженный, а солдат на то и солдат, чтобы терпеть. Что поделаешь?»