Страница 77 из 94
Пара нашлась на восемнадцатой минуте.
Ведущий доложил четырьмя фразами.
Передатчик сгорел на третьей минуте. Он этого не знал.
Гришин вызывал его трижды. Он трижды ответил.
В эфире было тесно, и он списал это на тесноту.
Он говорил в пустоту одиннадцать минут и всё это время думал, что его слышат.
Понял, когда ведомый пошёл за ним без команды.
— Он за мной пошёл. Я его не звал.
Гришин выслушал это на стоянке молча.
Из четвёртого вылета две машины в тот день больше не поднялись.
Клюев на той же стоянке сказал про машину одну вещь, и сказал так, будто хотел бы ошибиться.
— Она сделала всё, что я просил. Вверх пошла, как обещано.
— И?
— И он там уже был.
Больше про машину в тот день никто не заговаривал.
Гуськов сел последним и пошёл прямо ко мне, минуя машину и доклад, ещё в шлеме.
Он поднял обе руки и показал.
Правая пошла вниз и в сторону — так уходит человек, у которого кончился бой. Левая осталась на месте.
Потом правая вернулась. С той же стороны, с которой ушла.
— Два раза, — сказал он. — Оба раза одинаково.
Я спросил, из какой они группы.
— Не знаю. Разные.
Через час то же самое рассказал Клюев.
Он шёл в другой паре, Гуськова в тот вылет не слышал и на земле с ним не говорил.
Он показал ту же руку и то же возвращение с той же стороны.
Я стоял и смотрел на две одинаковые ладони.
Я нарисовал обе ладони на обороте листа. Нарисовал плохо, и пришлось подписывать словами, с какой стороны уходит и с какой возвращается.
Пятый вылет был последним за день, и ушли на него четверо.
Вернулись четверо, и это оказалась единственная запись за сутки, сделанная без единой оговорки. Кроме пяти подъёмов группой, пары уходили ещё дважды по вызову, и оба раза впустую. Считать начали в десятом часу, когда стало понятно, что больше сегодня не поднимут, и когда с поля перестал доходить гул, шедший туда весь день без единого перерыва.
В землянке горела коптилка из гильзы, и от неё пахло так, что к утру этот запах держался в бумаге, и потом ещё двое суток я находил его на своих же листах. Я считал три числа, и первые два были обыкновенные, а третьего от меня никто не требовал.
Первое — люди. Вернулись все, кроме двоих: Ковтуна видели горящим за своей территорией трое, и это записали ровно так, как видели, а про Лапина не было ничего, и в графе всю ночь стояло одно слово «не вернулся», и фамилию его я в этой графе написал правильно, через «а», с первого раза.
Второе — машины. Утром на площадке стояло восемнадцать исправных, к вечеру девять; из девяти выбывших две не вернулись вовсе, одна стояла на соседней площадке, а шесть стояли тут же и требовали от суток до недели, причём две из этих шести требовали Лунина лично, а Лунин к полуночи не спал уже двое суток.
Третье считать было тяжелее всего, и считать его пришлось по своим же записям, потому что готового такого числа не было ни у кого и никто его ни с кого не спрашивал. Нам на сутки назначили прикрывать своих семь часов, и число это стояло в задаче с вечера четвёртого. Я сложил только те минуты, когда наши машины действительно стояли между чужими бомбардировщиками и нашей пехотой, — без взлёта, без сбора, без дороги туда и обратно, без хождения над пустым полем, когда уже пора было уходить на остаток.
Складывал не по эфиру, которого я в тот день разбирал половину, а по времени взлёта и посадки из журнала и по тому, что докладывали сами, когда садились, и где не был уверен — не засчитывал вовсе.
Вышло два часа сорок минут.
Вещи Лапина собирать не стали: приказа не было, и первым быть никто не захотел. Вещи Ковтуна собрал Тюрин — они спали рядом, — собрал молча и так же молча сдал старшине, который потом переписал всё по описи; заняло это у Тюрина минут пять, из которых четыре он просто стоял, держа что-то маленькое в кулаке.
Гришин пришёл в землянку около полуночи, сел напротив, попросил лист и читал его долго, а поднял глаза только один раз — на третьем числе.
— Это откуда?
— Я сложил.
— По чьему указанию?
— Ни по чьему.
— По эфиру считали?
— По журналу и по докладам. Где не был уверен — не считал.
Он подержал бумагу ещё немного, а потом перевернул её и увидел то, что было на обороте. На обороте были две плохо нарисованные ладони и подписи к ним словами: с какой стороны уходит и с какой возвращается.
— А это?
Я сказал, что это показали двое, в один день, из разных пар, и что они друг с другом об этом не говорили.
— Это в форму, — сказал Гришин. — Первым.
Третье число он в форму ставить запретил, и запретил, положив лист обратно лицом вверх и прижав его ладонью к столу.
Я спросил почему.
— Потому что его не с чем сравнить. Ни у кого другого его сегодня нет. Оно правильное и одинокое, а одинокое число наверху читают как обиду на соседа.
Потом добавил, чтобы я его не бросал, а считал так же каждые сутки и держал при себе, и что если их наберётся пять подряд, да ещё у соседа появится хоть одно, — это будет уже не жалоба.
— Это будет видно, — сказал он.
Считать я стал с шестого.
Начал не оттого, что решил, а оттого, что пятого не смог заснуть и от нечего делать разложил на коленях лист.
Считать оказалось не из чего.
В полковом донесении за пятое стояло: вылетов столько-то, встреч столько-то, потерь столько-то. Всё три числа были верны, и ни одно не отвечало на вопрос, который у меня к утру остался единственным: сколько времени наши машины простояли между чужими бомбардировщиками и нашей пехотой.
Такого числа не вёл никто в полку. Позднее выяснилось: выше его тоже не вели.
Собирать его пришлось по трём источникам сразу: по журналу наземной станции, где отмечали время выхода и время возврата; по докладам, где называли, над чем стояли; и по памяти, потому что в двух вылетах из пяти станция не работала.
Первые сутки я считал четыре часа и получил число, которому сам не поверил.
Пересчитал. Получил то же.
Разница между тем, что мы налетали, и тем, что мы простояли там, где нас ждали, оказалась такой, что называть её вслух в тот день было нельзя никому, и я не назвал: ни Гришину, ни Ерохину, ни даже себе на бумаге в первой редакции, где вместо числа стоял прочерк и приписка «уточнить».
Уточнять было нечего. Число было верное с первого раза, и вторая проверка нужна была не ему, а мне.