Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 70 из 94

Я его не разобрал. Наземная в эту секунду хрипнула, и мне досталась половина: что-то на «-рка».

Гришин разобрал. Он к этой станции привык, а я нет.

Пара его развернулась, но развернулась не одновременно.

Гуськов пошёл на две секунды позже.

Две секунды. На земле — ничто.

За эти две секунды Ерохин прошёл в промежуток: Клюев оттуда уже ушёл, Гуськов ещё нет. С земли это выглядело так: четыре точки на секунду стали тремя и одной.

Ерохин условно сбил Клюева.

Второго захода он не делал: отвалил и ушёл вверх, а что вышел в хвост, доложил уже на земле.

Гришин рядом со мной сказал в землю одно слово, и слово было не про Ерохина.

Дальше пошло не по учебному. Гуськов доложил сразу.

— Ведущего потерял. Перестраиваюсь.

И перестроился. До сбора, не дожидаясь команды, и встал на место, где его было видно.

Год назад он этого не сделал.

Тогда он молчал восемь минут, а человек сел на живот в двух километрах, и машину не восстановили.

Восемь минут против ноля. Больше про это я думать не стал.

Сели все четверо, и садились в том порядке, в каком взлетали.

Разбор Гришин начал на стоянке, не заходя в помещение и не дав никому снять парашют.

Он делает так с сорок первого.

Первым говорил Ерохин, и говорил он не про себя.

— Сигнал был правильный, — сказал он про Клюева. — Обстановка переменилась, он переменил под неё. Всё верно.

— А что неверно?

— Он не убедился, что второй принял.

Клюев лямки не расстегнул и перчатки не снял.

— Ответ был, — сказал он. — Я его слышал. Ты мне это не докажешь.

— Не докажу, — сказал Ерохин. — Ответ был.

Он помолчал и нашёл вторую фразу.

— Ответил он тебе как ведомый. А смотрел он туда, куда ты его посадил смотреть. И разворот твой он увидел на две секунды позже, чем услышал.

Тишина стояла долго, и никто её не прервал: ни Гришин, ни молодые, ни я.

Гуськов смотрел в землю. Тюрин — на Клюева.

Потом Клюев расстегнул лямки и сказал: «Понял».

Я молчал, потому что у меня в шести страницах этого нет.

У меня написано: смотрят двое, второй смотрит вперёд по развороту. Про то, что будет, если ведущий переменит разворот, а второй об этом не узнает, у меня не написано ничего.

До этого они дошли сами, пока я сидел в комнате с окном во двор.

Гришин спросил Тюрина, что тот видел, и Тюрин честно сказал, что не видел ничего: он в это время держался за Ерохиным и смотрел, куда велено.

— Правильно, — сказал Гришин. — На то и велено.

Потом повернулся ко мне.

— Пиши.

Я достал бланк — тот самый, с тремя графами, — и понял, что графы под это в нём нет.

Есть графа «что делали», есть «что вышло», есть «кто назвал». А того, что случилось сейчас, ни в одну не положишь: сигнал был правильный, исполнение правильное, а вышло плохо.

Писал я на обороте — дословно, за Ерохиным, и надписал сверху его фамилию. Отдельной строкой, ниже, записал Гуськова: доложил о потере ведущего немедленно, перестроился до сбора.

Гришин прочёл и сказал, что вторую строку надо оставить отдельной, а не подшивать к первой.

— Почему?

— Потому что это разные люди и разные вещи. Ерохин сегодня умный. А Гуськов сегодня перестал бояться. Это дороже.

После разбора ко мне подошли двое из молодых, и подошли вместе, что бывает, когда договорились заранее.

Спросили одно: правда ли, что бумагу писал я.

Врать было глупо, и я сказал, что писал часть.

— А зачем там про «прекращать»? — Тот, что повыше, спросил первым. — Мы тут четвёртый месяц. Нам ничего прекращать не надо, нам бы начать.

Я стал объяснять и на второй фразе понял, что объясняю не им.

Пункт про прекращение писался в Горьком, для комиссии, и писался затем, чтобы бумагу нельзя было отклонить. Он ни разу не писался для человека с двадцатью часами на машине.

— Не надо, — ответил я. — Вам этот пункт не про вас. Пропустите его.

Они отошли, а я весь вечер возвращался к тому, что сказал первую за полтора года фразу, которой сам себе не разрешал: пропустите строку.

Слово я спросил у Ерохина вечером, у той же стоянки, когда все разошлись. В сорок втором я звал его Пашкой, и в тот вечер рот вспомнил это раньше головы.

— «Ко́рка», — сказал он. — Значит: разворот меняю, смотри новую сторону.

— Кто придумал?

Он подумал, честно подумал, и не вспомнил.

Сказал, что в феврале искали слово, чтобы ничего не значило и было коротким; кто-то на разборе назвал; попробовали в двух вылетах, оно легло, и с февраля так и говорят. Я спросил, кто именно назвал, и он ответил, что не помнит, и что спрашивать теперь неловко: люди решат, что кому-то что-то приписывают. Спросил я на всякий случай ещё и Клюева, назавтра, и Клюев назвал не того, о ком думал я, и назвал неуверенно, а тот человек в апреле погиб, и проверить это стало окончательно не у кого.

Вот это и оказалось той самой вещью, ради которой я полтора года писал листы, и обошлась она мне дороже всего, что в этих листах было: правило работает лучше всего тогда, когда никто не помнит автора, — а я, пока писал, каждый раз старался, чтобы автор был назван.

Лунин пришёл за мной сам, в последних числах мая, и принёс инженерные страницы — те четыре пункта, которые Руднев отделил в апреле и которые прислали сюда вместе с шестью моими. Он не поздоровался и не спросил, как я жил эти десять месяцев; он положил лист на бочку, придавил ключом, чтобы не сдуло, и стал ждать, пока я прочту.

Ладони у него были всё те же — в чёрных трещинах на сгибах, — а вот суставы на левой перестали разгибаться до конца, и ключ он держал теперь всей ладонью.

Правили их в штабе, и правки этой я не видел: пакет пришёл на полк, а не на меня.

Руднев приехал за несколько дней до того — двадцать девятого мая, с заводской бригадой, ставить на девять машин то, что не успели поставить на заводе.

Лунин ткнул пальцем в четвёртый пункт и спросил, кто это писал; я ответил, что не знаю, и это была правда. Пункт был про допуск машины к полёту, и был он гладкий: техник докладывает о неисправности командиру звена, командир звена принимает решение.

— А раньше как было?

— Раньше было: техник машину не выпускает, — сказал Лунин. — И дальше уже никто ничего не решает, пока он не подписал.

Я эту правку в Горьком видел и пропустил. Она стояла среди двадцати таких же, и я не спорил ни по одной.