Страница 44 из 94
Глава 15 «Пустые строки»
Проверку нам объявили, не сказав, чего от нас хотят.
Двадцать девятого пришло распоряжение: третьего октября восьмёрка, два объекта, время и высоты. И приписка: посторонних на площадке не будет.
Посторонний приехал первого.
Левшин сошёл с попутной полуторки, в шинели не по погоде, с одним чемоданом. Я не видел его девять месяцев.
Он поздоровался и попросил полевые листы. Не за неделю. За всё.
Приехал он из-за письма, и сказал это сразу, в первые же пять минут, чтобы я не гадал. Письмо я отправил в отдел в августе, по адресу из его второго зимнего письма, и ответа не получил.
— Не приходило, — сказал он. — Ни ко мне, ни в отдел. Я его читал, но читал не там.
Оно, оказалось, пришло сюда, в заводской переписке: Руднев подшил его к своему, потому что не знал, куда ещё, а из заводской переписки копия ушла в отдел вместе с прочим, и там её положили в дело по машине. Шесть недель. Левшин нашёл его в сентябре, случайно, когда искал совсем другое.
— То есть если бы Руднев не подшил…
— То ничего бы и не было. Я вам это писал в январе теми же словами: отдел не затребует того, о чём не знает. За это время переменилось одно — теперь я сижу внутри и вижу это с той стороны.
Про Настю и про мать он спросил на третий день, между двумя разговорами о бумагах, и, выслушав, второй раз про это не заговорил. Листов было четыреста с лишним, в двух связках, и он забрал обе, сказав, что вернёт, когда прочтёт, и что мешать нам не будет. Мешал он одним своим присутствием, и мешал сильно: в тот вечер трое из девяти переписали свои записи набело, чего до его приезда не делал никто и никогда.
Про машину не спросил — ни тогда, ни позже.
За два дня до вылета я попросил у него хоть какую-нибудь подсказку.
— Не скажу.
— Мне легче было бы считать.
— Вот именно.
Третьего нас подняли в девять.
Два объекта: переправа и склад в семи километрах от неё.
Восьмёрка. Я вёл. Вторую четвёрку — Горелов.
Время на оба — час десять. Горючего — сорок минут на машину.
Час десять одной четвёркой не отработать. Значит, посменно.
Первая половина: я над переправой, Горелов над складом.
Потом Горелов уходит на смену, и его место двенадцать минут пустое.
Двенадцать минут мы взяли из нормы: столько положено от посадки до взлёта. Так же считали и на меня: моя четвёрка уходила на смену второй, когда Горелов уже стоял над переправой.
Норма была не выдумана и была не наша.
Ни у меня, ни у Горелова не хватило ума спросить, откуда она у нас.
Разошлись по местам.
Первые двадцать минут ничего.
Пар от дыхания на маске. Пальцы к третьей минуте перестали мёрзнуть.
Внизу вода стояла серая, и по ней шли две баржи, одна за другой, и обе тянули с той стороны на эту; и всё то время, пока мы ходили над ними своей коробочкой, я считал расстояние от передней баржи до берега, потому что оно уменьшалось так медленно, что казалось, будто она вообще стоит, и заняться мне было больше нечем.
Потом пришли к переправе. Восемь.
Мы держали. Держали хорошо.
Никто не ушёл со своего места. Никто не пошёл за целью.
Знак подали два раза, и сработал он в оба.
Первый раз Бакулин — на прямой, с удержанием.
Второй раз — Мещеряков, и одновременно с ним ведущий второй пары.
Обе пары сомкнулись раньше, чем я успел бы что-то сказать.
Переправу не тронули.
А склад в это время остался один.
Не потому, что кто-то ушёл за целью. Не потому, что дрогнули.
Горелов ушёл на смену минута в минуту, как считали.
Смена заняла девятнадцать минут, а не двенадцать.
Семь минут склад был ничей.
Уйти к нему я не мог: над переправой в эти минуты работали восемь чужих.
Семь километров — полторы минуты хода. И эти полторы минуты стоили бы переправы.
За эти семь минут по нему прошли.
Мы этого не видели. Мы были в семи километрах и заняты.
На посадке у меня оставалось четыре минуты горючего по прибору.
В кабине пахло гарью, но не своей: это тянуло снаружи, с той стороны, и я понял откуда, только когда вылез.
Узнали на земле, из телефонограммы.
Убитых не было. Сгорело двенадцать бочек и навес.
Один человек обгорел, но остался в строю. Фамилию мне не назвали.
Акт составляли двое суток, без нас, и он ушёл наверх.
Я его не видел ни тогда, ни потом. Мне сказали только, что мы там есть.
Двенадцать бочек — это ничто, и семь минут — тоже мало.
А склад стоял там, где стоял, и его не было чем прикрыть.
Ни у кого, кроме нас. И нас там не было.
Разбор третьего октября вёл Карцев и вёл его сорок минут, и все сорок минут я просидел молча, потому что мне было велено молчать.
Молчать оказалось тяжелее, чем я думал, и тяжелее всего было в те четыре минуты, когда разбирали смену.
Горелов доложил честно: ушёл минута в минуту, вернулся через девятнадцать вместо двенадцати, причина — заправка.
Карцев спросил, почему заправка заняла девятнадцать.
Горелов ответил, что не знает.
Он действительно не знал: заправляли не его руками, он сидел в кабине и ждал.
И вот тут надо было спросить у того, кто заправлял, и никто не спросил: его на разборе не было и быть не могло, разбор — для лётчиков.
Я знал, что надо спросить. Я знал даже, у кого. И я молчал, и молчал по бумаге, которую сам же привёз.
Норму в двенадцать минут отменили через полгода и отменили не у нас.
Левшин на разборе полётов не присутствовал.
Он в это время сидел у себя и читал наши листы за июль.
Разбор Левшин вёл двое суток и вёл его не так, как я ждал.
Он не собирал нас вместе. Он говорил с каждым порознь, и первым позвал механика, потом Бакулина, потом Мещерякова, и только на второй день, после обеда, дошла очередь до меня; и все эти двое суток не сказал, хорошо мы летали или плохо.
При разговоре с механиком я оказался случайно: зашёл за своими листами и остался у двери, потому что уходить было неловко. В землянке горела коптилка и пахло сырой глиной и керосином, и от дыхания шёл пар: печку в тот день ещё не топили.
— Сколько приборов вы сменили за август?
— Четыре.
— Записали все четыре?
— Все.
— А писать в формуляр то, чего своими глазами не видели, приходилось?
Механик молчал секунд пять.
— Один раз. В июле. Записал со слов лётчика, что тот брал взлётный дважды, а сам не видел и не проверял.
— Почему записали?