Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 93 из 114

В прошлой жизни я знал эти места по школьному учебнику и по картинкам. Дания и Швеция, узкий пролив, паром, а над ним мост. В моё время через этот пролив построили переход чуть не в десять вёрст: сперва мост, а после тоннель под водою, и по нему шли поезда.

А тут через него ходили под парусами, и ходили с опаской.

— И что же, всякий корабль там проходит?

— Всякий, кто хочет из Балтики выйти, — Литке постучал по карте. — И оттого место это самое хлопотное во всей Европе. Тут тебе и мели, и теснота, и купцов сотнями. Датчане там четыреста лет без малого пошлину брали. И на этой пошлине полстраны кормилась.

— И берут?

— А как же. И нынче берут. Мы, слава богу, военные, с нас не берут.

Он поглядел на меня.

— А вот лоцмана возьмём непременно, — серьёзно добавил он.

— Кого?

— Лоцмана. Человека с берега, который эти воды знает наизусть, — мичман свернул карту. — Тут, Андрей Ильич, всякая мель на своём месте, и каждый год они чуть двигаются. Наш штурман хорош, а лоцман тут родился и ходит тут всю жизнь. Дороже выйдет самим сесть на мель, чем ему заплатить.

Я вышел на палубу и посмотрел на воду совсем другими глазами.

Мы шли к тому месту, где через двести лет встанет мост. Не здесь, где узко, а южнее, у Копенгагена.

А покуда мне доставались мели, пошлина и человек с берега, который знает, где что лежит.

Первого числа я взялся за воду.

Это было то самое, ради чего я в августе покупал уголь на своё жалованье, и с тех пор три мешка лежали в трюме мёртвым грузом.

Порядок с водой у нас был заведён строго. Бочки расходовали по счёту, по порядку налива, а не какая ближе. Палубы велено было держать сухими и проветривать жилую, и за этим следили злее, чем за чистотой мундиров. К обеду в воду шёл уксус. И всё это шло не от Новицкого и не от шкипера, а сверху: Василий Михайлович на «Диане» просидел два года в плену и три в море и про воду знал больше, чем весь девятнадцатый век.

Так что чинить мне тут было нечего. А вот достроить было что.

Начал я с того, что спустился и попробовал.

Вода на корабле пугала меня куда сильнее солонины. Наливают её на берегу, и стоит она в дереве месяцами. Через две-три недели в ней заводится жизнь: она мутнеет, идёт слизью, начинает пахнуть тухлым, а на поверхности встаёт плёнка. И вместе с ней в человека идёт всё, что там завелось.

Половина поносов в дальнем плавании оттуда.

Я зачерпнул из ближней бочки и понюхал.

Пахло деревом и чем-то ещё: слабо, но отчётливо. А ведь эту наливали в августе, недели три назад, и была она из тех, что грузили последними, в спешке, денно и нощно.

— Арсений Кузьмич!

Баталёр Любушин пришёл и был мрачен.

— Опять вы.

— Опять я, — согласился я. — Понюхайте.

Он понюхал. И, к моему удивлению, не поморщился.

— Ну так и должно, — сказал он. — Она нынче перебродит. Ей срок такой.

— Как это перебродит?

— Дык обыкновенно, — Любушин поглядел на меня уже с тем снисхождением, с каким глядят на человека, который первый раз в море. — Всякая вода в бочке сперва загуляет. Завоняет, замутится, слизь пойдёт. А после отстоится и станет чистая, и стоять будет год. Оно завсегда так. Вы бы, ваше благородие, у любого спросили, вам бы сказали.

Вот тут я на минуту растерялся.

Потому что он был прав.

Я это, оказывается, знал и сам, только знал по-книжному, а он — руками, за двадцать лет. Вода в бочках действительно перебраживает и потом делается годной, и по этой примете моряки её и пили спокойно, и триста лет ходили вокруг света.

Только вот перебраживала не всякая.

Вслух я этого говорить не стал, а сперва посчитал.

— Арсений Кузьмич, а вот скажите: сколько бочек вы за прошлое плавание выкинули?

— Дык… — Он почесал бакенбарду. — Бочек десять было. Совсем зацвели, хоть выливай.

— И списывали их вы?

— Я, кто ж ещё, — мрачно сказал баталёр.

— Ну вот, — сказал я. — Отчего же те десять не отстоялись, а прочие отстоялись? Вода одна, налив один, стояли рядом.

Тут была вся суть, и он это почувствовал раньше, чем понял. Человек не станет чинить того, что, по его мнению, портится от природы. Зато он охотно чинит то, что портится не у всех.

— Дык… бочка виновата, — сказал он наконец медленно. — Оно и правда. Иная бочка воду держит, а иная нет. Мы их так и знаем, худые-то.

— А отчего одна держит, а другая нет?

— А кто её знает.

— Вот и я не знаю досконально, — честно сказал я. — А знаю, что в старом дереве остаётся то, отчего портится новая вода. Промой её хоть трижды, а в щелях сидит. И покуда сидит, вода в такой бочке не отстоится никогда, а будет цвести до самого Рио.

— И чего с ней делать?

— Обжигать изнутри. Не мыть, а обжигать. Тогда старое выгорит, и бочка станет как новая.

Любушин думал долго. Он вообще думал не быстро, но, подумав, держался за своё крепко.

— Это к плотнику, — сказал он. — И это работа.

— Работа. Зато вы к Рио придёте с полными бочками, а не с десятью пустыми и списанными.

Он усмехнулся.

— Ну а второе у вас чего? — спросил Любушин. — Вы ведь с двумя вопросами пришли, я вас знаю.

Я усмехнулся. За полтора месяца он меня и вправду выучил.

— Второе — это уголь.

— Какой уголь?

— Древесный, толчёный. Кладём его в бочку в холщовом мешке. Он вбирает в себя всё, отчего вода портится, и тогда она и перебродит скорее, и слизью не пойдёт.

— Это кто ж такое выдумал?

Вот тут я приготовился заранее и назвал имя.

— Академик Товий Егорович Ловиц, в Петербурге. Он лет тридцать назад доказал, что уголь очищает и воду, и вино, и всё что угодно. Про это в Академии наук печатано.

Тут я не соврал ни в одном слове. Ловиц открыл это в восьмидесятых годах прошлого века, открыл в Петербурге и печатал об этом.

Другое дело, что Товия Егоровича тринадцать лет как нет на свете, а труды его до баталёра Любушина не дошли и дойти не могли.

Зато слово «академик» и слово «Петербург» произвели ровно то действие, на которое я рассчитывал.

— Академик, — с уважением повторил баталёр. — Ишь ты. А много его надо, угля-то?

— Много, — сказал я. — Столько, сколько у меня нету. У меня три мешка, а бочек у вас полтораста. Поэтому положим в те, что похуже, и в те, что пойдём пить первыми.

Он поглядел на меня внимательно.

— Свой, что ли, уголь?

— Свой.

— На жалованье брали?

— На жалованье.

Любушин помолчал.

— Чудно, — сказал он. — Ну ладно.