Страница 75 из 114
На левом плече, повыше локтя, я разглядел маленький круглый рубчик величиной с мелкую монету. Бледный, вдавленный, с крохотными точками по краю.
Я смотрел на него и не знал, как мне на это реагировать: смехом или как-либо иначе.
Полтора месяца я живу в этом теле и, кажется, знаю про него всё. Я знаю, что оно левша по натуре, хотя пишет правой. Я знаю, где у него старый шрам на голени и как оно держит качку. А вот этого рубчика я до сих пор не видел, потому что рукава закатывают редко, а в зеркало я гляжусь и того реже.
Прежний Вершинин был привит.
Кто-то его привил: в госпитале или ещё мальчишкой. И этот человек, у которого я не нашёл ни одного доброго дела, кроме желания однажды перестать бояться крови, оставил мне в наследство хоть что-то полезное.
Спасибо, брат. Хоть за это.
К вечеру начали травить крыс.
Дело это, как я узнал, делают перед самым выходом и делают всерьёз, потому что в море крыс выводить уже поздно.
Я спустился в трюм поглядеть, а там уже распоряжался Качанов.
— Осторожнее, господин подлекарь, — сказал он. — Не надышитесь.
— А чем травите?
— Чем придётся, — плотник показал на бочонок. — Мышьяк с салом, вот это. Раскладываем по углам. А ещё серой окуриваем, вон в тех горшках. Серный дым их из щелей гонит, они и лезут наверх, а наверху их бьют.
— И много выходит?
— Как повезёт. За два дня, бывает, сотню возьмём. А всех никогда не выведешь, о таком уж и не мечтайте.
Я походил по трюму, поглядел на то, как раскладывают приманку, и стал считать про себя.
Для Качанова крыса означала порчу припаса. Прогрызенный мешок и недостачу, за которую спросят с баталёра.
А я знал про них другое, и знал такое, чего в этом веке не знает ни один человек на свете.
Крыса ест сухари, и это меньшая из бед. Она носит на себе блох, а блоха переносит чуму. Она гадит в припас, и от этого идёт понос, который выкашивает палубу за месяц. Она разносит по кораблю такую заразу, от которой у человека отнимаются ноги и желтеют глаза, и никто не понимает, откуда она взялась.
Сказать я этого не мог. Про блох и заразу тут никто и слушать не станет, объяснять некому и незачем.
Зато я мог добиться конкретного.
— Никанор Иваныч, а на жилой палубе травить будете?
Качанов удивился.
— Дык на кой? Там припасу нет.
— Там люди спят.
— Ну и что?
— А то, что крыса ночью по человеку бегает, — я поглядел на него. — У меня в июле матрос приходил с укушенным пальцем. Спал, свесил руку, и его за палец. Место после нагноилось, я две недели с ним возился.
Плотник почесал в затылке.
— Оно верно, бегают.
— Вот и разложите там тоже. По углам, у бухт каната, вдоль борта. И вот ещё что.
— Ну?
— Дохлых собирайте всех до одной и за борт.
— Дык куда ж их девать-то?
— Куда придётся, лишь бы не под настилом, — я объяснил как мог понятнее. — Ежели она сдохнет в щели и там останется, через неделю пойдёт дух, а через месяц в этом месте заведётся такая гниль, что вы её вовек не выведете. И спать над этим людям.
Качанов подумал и кивнул.
— Про дух это верно. У нас на «Кротком» под баком крыса издохла, так мы её три недели искали.
— Ну вот. Значит, велите людям смотреть. И вот что, Никанор Иваныч. У бочек и мешков не кладите. Кладите вдоль борта и по углам, где припасу нет.
— Дык они у припасу и ходят.
— Они везде ходят. А мне мышьяк в крупе не надобен.
Согласился он охотно, потому что я говорил ему про запах и про порчу, а не про то, чего он не поймёт.
А вечером к борту подошли баркасы с живностью.
Я поднялся наверх на шум и остался поглядеть, потому что зрелище того стоило.
На моих глазах подымали клетки с курами, и куры орали так, что перекрывали боцмана. Подымали свиней в сетках, и они орали ещё громче. Потом пошли две козы, и их подымали отдельно, на растяжках. Одна висела в воздухе с таким выражением на морде, что даже Евдокимов отвернулся.
Палуба в четверть часа сделалась похожа на скотный двор.
— Это надолго? — спросил я у баталёра.
— Куда там надолго, — отмахнулся Любушин. — До тропиков дай бог довезти. Птица первая дохнуть начнёт, как жара пойдёт. Свиней недели на три хватит.
— А козы?
— Козы дольше живут. Их берут для молока.
Вот тут я и насторожился.
— Кому молоко?
Любушин посмотрел на меня как на дитя.
— Известно кому. Господам в кают-компанию.
— А больным?
— Каким больным?
— Тем, что у меня в лазарете лежат.
Баталёр развёл руками.
— Господин подлекарь, я тут ни при чём. Так заведено. Козье молоко идёт к капитанскому столу и в кают-компанию, а лазарету положено что положено.
Я постоял и подумал.
Спорить с ним было бесполезно, он и правда ни при чём. А вот дело того стоило, и я это понимал ясно.
Тут надо знать вот что: в плавании тяжелого больного нечем кормить. Солонина ему не годится, сухарь он грызть не может, а каша на воде силы не даёт. А человек, который две недели лежит с горячкой или после отнятой ноги, должен что-то есть, иначе он не выздоровеет, а истает.
И на корабле в этом веке я вижу ровно один продукт, который такой больной примет и который его вытянет — молоко.
Две козы на два года, конечно, курам на смех. Но покуда они живы, каждая кружка чего-то стоит.
— Арсений Кузьмич, я к вам с просьбой не пойду, — сказал я. — Я к штаб-лекарю пойду.
— Идите, — благодушно согласился Любушин. — Оно и правильно, это по его части.
Новицкого я поймал у трапа и изложил дело в трёх фразах.
— Молоко? — он поднял бровь. — Вы понимаете, что просите отнять у офицерского стола?
— Понимаю, ваше благородие. Я не прошу отнять. Я прошу, чтобы при больном молоко шло в лазарет, а как больных нет, так и в кают-компанию.
— Основание?
— Извольте. Тяжёлому больному в море есть нечего. Солонина не идёт, сухарь не грызётся, каша не держится. А молоко идёт всегда и у всякого.
Новицкий смотрел на меня и молчал.
— И вот что ещё, — прибавил я. — Ежели человек после горячки или после ножа две недели пролежит на одной воде, он у нас помрёт не от болезни, а от истощения. И это будет в вашей ведомости.
Вот последнее и решило дело: я это увидел по его лицу.
— Пишите рапорт, — сказал он. — Коротко, в три строки. Я подпишу и подам старшему офицеру.
— Слушаюсь.
— И, Вершинин.
— Да?
— Вы всегда так? — он поглядел на меня почти с любопытством. — Вам до всего дело есть. Известь, крысы, льяло, теперь козы.