Страница 40 из 114
Бровь рассечена, кровь идёт густо, но кость целая, глаз цел, зрачки одинаковые. Через минуту он сам сказал, как его зовут и какой нынче день, и я выдохнул.
— Дай тряпицу. Любую. Прижми вот тут и держи, не отпускай.
Тряпицу подал кто-то из тех, кто минуту назад дрался.
— И вот что, братцы, — сказал я, не поднимаясь с колен и не повышая голоса, потому что тут уже надо было наоборот. — Сюда сейчас придёт офицер. Драка на выходе, да ещё при капитане на юте. Пороть будут всех. И дианцев тоже.
Вот тут стало тихо по-настоящему.
А ведь я, пожалуй, соврал. Головнин, по всему, что я о нём читал, драть людей не любил и на этом шлюпе, может, и не стал бы. Но проверять они не захотели.
Я поднял голову и увидел Наумшина.
Он стоял в двух шагах от меня, полуголый, тяжело дыша, и на щеке у него набухало. Драка была его, тут и гадать не приходилось.
— А чего он лезет, — сказал кто-то из-за его спины. — Мы тут третий год, а он…
— Мы ходили, когда вас на свете не было! — рявкнул другой. — Присылают всякую шваль и в артель пихают!
— Мы не просились! — крикнул кто-то из молодых. — Нас прислали!
— Вот то-то и оно. Вас прислали. А нас Василий Михайлович звал поимённо.
И вот в этой фразе сидело всё.
Я слушал, зажимая Дроздову бровь, и картина у меня складывалась окончательно.
Капитан набирал команду сам. Это право он выпросил себе особо и в первую голову звал тех, с кем ходил на «Диане», с кем сидел под арестом у мыса Доброй Надежды и с кем перенёс японский плен. Этих людей на шлюпе десятка три, и они здесь хозяева не по чину, а по праву. А остальных прислали из экипажей и из рекрутских, по разнарядке, как присылают мешки.
Месяц стоянки это тлело тихо, а я и не замечал. Сегодня половину новичков вывернуло у всех на глазах, и вот оно вспыхнуло.
— Тихо, — сказал я. — Все тихо. Ты, — я ткнул в ближайшего, — воды принеси. Ты держи ему голову.
Наумшин смотрел, как я работаю.
Смотрел долго, и я чувствовал этот взгляд затылком. А когда я стал промывать бровь и потянулся за корпией, он заговорил.
— Ишь как вы его.
— Что?
— Лечите, говорю, — процедил Наумшин. — Прямо тут, на палубе, при всех. Не поленились.
Я поднял голову.
Он стоял и глядел на меня сверху вниз, и в лице у него не было ни насмешки, ни злобы, а было что-то куда хуже.
— А то ведь, господин подлекарь, бывает и по-другому, — сказал он тихо, так, чтобы слышал только я. — Бывает, что человек лежит и зовёт, а к нему не идут. Всю ночь не идут. Вы-то этого не помните, да?
Он подождал секунду, а потом добавил:
— А я помню.
И отошёл.
Я остался сидеть на палубе с корпией в руках.
Вот оно, значит, что.
Никакого доноса. Никакой подлости, никакого рапорта и никаких счётов. Всё оказалось и проще, и хуже, чем я думал. Теперь, кажется, я понимал, почему с Наумшиным отношения так паршиво сложились.
Прежний Вершинин не пошёл на помощь. Кто-то лежал и звал всю ночь, а подлекарь, в чьём теле я теперь нахожусь, не пришёл. Не смог. Или побоялся — крови, темноты, того, что придётся что-то делать, а он ничего не умел и валился в обморок от одного вида раны.
И кто это был, и что с ним сталось, я не знаю до сих пор.
А Наумшин знает.
Я домотал повязку Дроздову, велел ему сидеть тут и не вставать и поднялся с колен.
Драки больше не было. Люди расходились по своим делам с той поспешностью, с какой расходятся, когда понимают, чего избежали. Двое из наумшинской артели остались помочь мне довести Дроздова до трапа, и один из них, ни на кого не глядя, взял у меня из рук жестянку с водой и понёс её сам.
Помирились они, конечно, ни на грош. Зато сегодня никого не выпороли.
За мной пришли через полчаса.
— Вершинин. К капитану.
На ют я поднимался и думал, что вот сейчас и спросят про драку.
Головнин стоял у наветренного борта, заложив руки за спину, и смотрел вверх, на паруса. Рядом с ним я увидел вахтенного офицера и Литке.
Я стал в стороне, как положено, и с полминуты меня попросту не замечали.
За эти полминуты я насмотрелся довольно.
Капитан на ходу оказался совсем другим человеком, чем тот, что принимал меня в каюте. Он почти не говорил. Он глядел вверх, потом на воду за бортом, потом опять вверх, и по этому взгляду палуба приходила в движение сама.
— Грота-брас.
Одно слово. И наверху уже бежали, и уже тянули, и через минуту парус встал иначе, и шлюп пошёл ровнее. Я никакой разницы не углядел вовсе. Он же углядел её с юта.
Потом к нему подошёл Филатов с докладом.
— Ваше высокоблагородие, по бакштагам плотник полагает…
— Плотник мне сам доложит, — сказал Головнин, не оборачиваясь и не повышая голоса. — Вы, Никандр Иванович, отвечайте за свою вахту. У вас на баке нынче люди дрались.
Филатов на секунду замер.
— Виноват, ваше высокоблагородие. Разобрались своими силами.
— Разобрались, — повторил капитан. — Без вас.
И всё. Больше он ему не сказал ни слова, и, по-моему, это было хуже любого разноса, какой я слыхал в своей жизни. Филатов постоял, поклонился и отошёл, и лицо у него оставалось совершенно спокойным, а вот шею над воротником залило краской.
Вот тебе и покровительство, подумал я. Сосед, друг, спаситель из плена — кто он там ему такой. А получил при всех так, что помнить будет неделю.
Значит, слухи не врут. Своих он держит крепче чужих.
Я слышал, как устроена власть Головнина.
Она тут абсолютна. Настолько абсолютна, насколько это вообще возможно. И, как мне кажется, капитан и должен быть таким.
— Вершинин, — вдруг позвал меня он.
— Слушаю, ваше высокоблагородие.
Головнин повернулся ко мне, и я в первый раз увидел его вблизи на ходу. Ветер, солнце, прищур, и глаза те самые, экзаменаторские.
Про драку он не спросил вовсе.
— Сколько у меня людей нынче не годны?
Вот тут я собрался.
— Лежачих на палубе десять, ваше высокоблагородие. Ещё десятка полтора держатся, но работать толком не могут. Почти все из последних партий.
— К походу выправятся?
— Почти все, ваше высокоблагородие, — я говорил быстро, потому что понимал, что второго такого случая может не быть. — Дозвольте пояснить, отчего я так полагаю.
Он молча качнул подбородком.