Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 23 из 114

Канатный завод. Пеньковая пыль — столбом, зимой при закрытых воротах, и человек в этой пыли — по двенадцать часов. Труха набивается в грудь месяцами. Такие лёгкие я видал у ткачей и у мукомолов, и назывались они у нас по-разному, но суть везде одна. Дыхательные пути раздражены годами пыли и отвечают на неё кашлем и спазмом. Зимой в цеху хуже, летом на воздухе легче.

И вот что для меня было главным. В море пеньковой пыли нет: там солёный ветер и открытая палуба.

Списать Федотова на берег означало вернуть его на тот же завод, потому что кормить своих чем-то надо. Через год-другой он выкашлял бы себе настоящую беду. Берег его убивал, а плавание могло вылечить.

— Боцман, — сказал я. — Дайте мне два часа и приведите его в лазарет. Дальше — моя забота.

Евдокимов посмотрел на меня, и в глазах у него ничего не переменилось. Такие люди авансов не выдают.

— Приведу, — сказал он. — Господин подлекарь.

Ивана Ивановича я нашёл в лазарете, где он переносил дневные отметки в свою тетрадь.

Вот тут мне следовало быть очень осторожным.

Капитан допустил меня к работе под его началом: всякое лечение с его ведома, и самовольства он обещал не потерпеть. Отменить решение старшего лекаря я никак не мог. Больше того, всякая попытка отменить его в лоб кончилась бы для меня скверно и заслуженно. Приговор должен был остаться за ним. Мне оставалось одно — дать ему повод передумать самому.

— Иван Иванович, дозвольте просьбу.

— Нет, — сказал он, не отрываясь от тетради.

— Не по службе просьба. По книжной части.

Он остановился. Один врач на весь корабль, он редко имел возможность с кем-то поговорить о ремесле.

— Ну?

— Читал я об одном способе. — Я говорил, как говорят о прочитанном, а не о выученном. — Немецкий врач Ауэнбруггер придумал выстукивать грудь пальцем, как выстукивают бочку: полна она или пуста. Лет пятьдесят назад придумал, и лежало это без внимания, покуда француз Корвизар не перевёл его книгу и не пустил в ход. Лейб-медик Бонапартов, тот самый.

— Слыхал я про такое, — недовольно проворчал лекарь. — Немецкие затеи.

— Может, и затеи, — легко согласился я. — Только там сказано, что здоровая грудь отзывается ясным звуком, а где в лёгком беда, там звук глухой, как по бревну. И начинается чахотка сверху, под ключицами. Дозволите на Федотове попробовать? Мне для себя любопытно.

Иван Иванович смотрел на меня, и я видел на его лице чистую борьбу.

С одной стороны, лез к нему подлекарь-недоучка, которого он сам в рапорте назвал негодным. С другой стороны, я предлагал ему ремесленную новинку, о которой он слыхал краем уха и не пробовал ни разу.

Врач в нём победил. Я на это и рассчитывал.

— Зовите, — буркнул он. — Погляжу на ваши немецкие затеи.

Федотова привёл ко мне Евдокимов и остался у двери, привалившись к косяку. Выгонять его лекарь не стал.

— Раздевайся, — велел Иван Иванович. — Садись. Ну, Вершинин, показывайте.

Я подошёл, прижал левую ладонь к его груди под ключицей и коротко ударил по среднему пальцу пальцем правой руки. Звук вышел ясный и полный.

— Извольте слушать, Иван Иванович. Тут ясно.

Я перешёл ниже, потом на другую сторону, потом за спину, простукивая сверху вниз. Всюду шёл один и тот же звук, кроме положенных мест над печенью и над сердцем.

— А теперь, ежели дозволите, — ваша рука. Слух у вас на такое вернее моего.

Лекарь фыркнул, но встал.

И вот теперь-то всё пошло по плану.

Он приложил ладонь, ударил пальцем и замер. Ударил ещё раз. Прошёл сверху вниз с одной стороны, потом с другой, вернулся к ключицам и постучал там особенно долго. Лицо у него на моих глазах сделалось внимательным и совершенно другим, каким оно бывает у человека за настоящей работой.

— Гляди-ка, — сказал он себе под нос. — И впрямь отзывается по-разному.

— Под ключицами глухого нет, — тихо сказал я.

— Сам слышу. — Иван Иванович выпрямился и нахмурился. — Это ещё ничего не доказывает. Чахотка и в глубине сидеть может.

— Может, — согласился я. — Оттого и спросить бы его надобно.

Спрашивал он сам. Я только подкидывал ему вопросы, и подкидывал так, чтобы каждый выглядел моим любопытством, а ответ доставался ему.

Крови в мокроте у него не бывало ни разу. Ночами не потеет, рубаха сухая, спит спокойно. Не худеет, весной даже прибавил. Жара не бывает, лба горячего жена не примечала. Ест хорошо и работает полный день. Я слушал этот перечень и понимал, что каждый факт был против чахотки.

А потом Федотов сам сказал то, что и требовалось.

— Оно, ваше благородие, местами берёт, — объяснил он. — В трюме дерёт хуже всего, особливо где пенька старая лежит. И на заводе зимой драло. А на палубе которую неделю почти и не кашляю.

— На каком заводе? — Лекарь поднял голову.

— На канатном, ваше благородие. Зимой подряжаюсь. Пеньку треплем.

Иван Иванович помолчал.

— Пеньку, — повторил он. — Пыль там, стало быть.

— Пыль, — подтвердил конопатчик. — Столбом стоит. К вечеру плюёшь серым.

Дальше я предложил последнее, и предложил опять как просьбу.

— Иван Иванович, дозвольте его на ванты послать. До марса и обратно. Ежели в лёгких беда, он спустится синий и отдышаться не сможет.

— Загоняете совсем, — нахмурился Завалишин.

— Чахоточный сам не согласится, а коли пойдёт — надобно задуматься.

Лекарь поглядел на Евдокимова. Тот пожал плечами и вышел следом за нами.

Федотов пошёл наверх по вантам. Я вспомнил, что так зовутся верёвочные лестницы, которые тянутся от борта к мачтовым площадкам. Шёл он ровно, не спеша, как ходит человек, которому не двадцать лет и для которого это дело привычно. Наверху постоял и двинулся вниз.

Я стоял с песочными часами Ивана Ивановича в руке и глядел ему в лицо.

Спустился Федотов, тяжело дыша. Губы розовые, ногти розовые, синевы нигде. Я считал вдохи. К концу первой минуты дыхание пошло реже, ко второй он дышал уже почти ровно и вытирал лоб рукавом.

Так чахоточный не может. Я их повидал достаточно, и после такого подъёма такой человек сидит на палубе серый и четверть часа хватает воздух ртом.

Лекарь всё это видел не хуже меня. Он стоял, заложив руки за спину, и долго молчал.

— Уверенности нет, — сказал он наконец.

Вот этой фразы я и ждал. Никакой правоты подлекаря он признавать не собирался, да и не надо мне было его правоты. Мне нужно было, чтобы он перестал быть уверенным.

— И у меня нет, — сказал я чистую правду.

Иван Иванович пожевал губами.