Страница 6 из 76
Это доходит до меня быстрее всего остального, потому что я двадцать лет считал именно такие вещи. Люди, которые их несут, укроются за секунду: любой матрос на этой палубе знает, где у него железо, и до железа ему два шага. Носилки останутся там, где стоят.
— Стоять всем! — Я выпрямляюсь и слышу собственный голос раньше, чем успеваю решить, имею ли право его подавать. — Никто не ложится! Носилки под надстройку, левым бортом! Четыре пары, по одной раме, не толкаться в проходе!
Тот, что опустил ведро, смотрит на меня снизу, с колена, куда уже успел уйти.
— А сами?
— Сами после носилок.
— Слышали его! — Бондарь подхватывает передний край и разворачивает его к надстройке, и это решает больше, чем моя команда: за санитаром на палубе идут, даже когда не идут за мной. — Раму на плечо не брать! Низом несите, низом!
Дальше палуба перестаёт быть местом, где разговаривают. Четыре пары разбирают рамы. Пятые носилки остаются лишними, и Ковтун берёт их один, за оба бруса сразу, волоком, приподняв только тот конец, где голова.
Носовая сорокапятка разворачивается на звук. Ствол идёт к берегу рывками, по четверти оборота маховика, и на каждом рывке кто-то у щита коротко бьёт железом о железо: наводчик ищет то, чего в темноте нет. Наводить им не по чему. У них есть направление, и больше ничего.
Звук вырастает и садится на затылок так, что затылок его чувствует раньше уха. Он уже не с берега — он с левой раковины, и он опустился: так опускаются, когда цель выбрана и её ведут.
Первая очередь ложится не по нам. Она ложится по молу, по камню, и в темноте это не пыль и не строчка, а цепочка коротких белых вспышек, которые бегут по кладке одна за другой в сторону воды. Потом доходит звук — сухой треск, будто рвут толстую парусину, и следом с камня один крик, короче, чем сама очередь.
Крик обрывается на середине, и оттого его слышно дольше, чем он длился.
На молу под этой очередью остались наши — те, до кого шлюпка сегодня уже не сходит. Отсюда до них полкабельтова открытой воды, и всё, что у нас есть между ними и этой машиной, — одна пушка, которой не по чему навести.
Наша носовая отвечает с опозданием на удар сердца. Выстрел у неё жёсткий, короткий и обиженный, и после первого же в ушах остаётся тонкий писк. Второй. Третий. Трасса уходит красными горошинами и гаснет много выше того места, где на секунду стало меньше звёзд.
Двадцать лет я стоял там, где такое отменяют одним словом. Мимо — не страшно, страшно вслепую: он сейчас получит нашу вспышку, и в следующий заход ему уже не надо будет искать берег и слушать воду.
Я додумываю это до конца и не успеваю сделать с этим ничего, потому что сорокапятка бьёт ещё раз и на этом замолкает. У щита начинают быстро и зло говорить в два голоса; латунь звенит о настил.
— Не дослал! — Это уже сюда, к надстройке, через всю палубу. — Осечка, второй раз за ночь!
— Держать заряженной! — Гринько с крыла, поверх всего. — Он на кругу!
Он на кругу. Полторы минуты, и они мои.
— Все четыре к переборке вплотную! — Голос у меня уходит вдоль борта туда, где ещё держат рамы на весу. — Рамы на палубу, не на руках! Носильщики с внешней стороны, головой к железу!
Тонкое пение возвращается, и на этот раз оно приходит не с берега.
Он заходит с воды, вдоль корпуса, и заходит ниже. Козырёк надстройки кроет от того, что падает сверху, и не кроет ничего из того, что идёт вдоль борта на высоте мачты.
Матросы валят рамы у самой переборки, одну к одной, и укладываются вдоль них снаружи. Ковтун сваливает свою у основания вентиляторного кожуха и накрывает раненого собой не грудью, а плечом и бедром — так, как ложатся те, кто уже пробовал и знает, что грудью под чужим весом тяжело дышать. Кривенко лежит третьим от края, головой от воды, и его никто не трогает. Я успеваю только упасть на колено с внешней стороны крайней рамы и подставить под затылок раненого локоть, чтобы голова не билась о железо.
Раненый подо мной не жмурится и не отворачивает лица. Он смотрит вверх, в то место над надстройкой, откуда идёт звук, и смотрит спокойно, как смотрят на работу, к которой не имеют отношения.
— По воде он не попадёт. — Голос уходит мне куда-то в подбородок, и на «воде» я слышу, что зубы у него не сходятся. — У него на такой скорости разброс с дом.
Вторую очередь я вижу не в воздухе, а на воде: белые всплески встают цепочкой от кормы к носу, параллельно нам, и цепочка эта не идёт мимо, а подходит — каждый следующий всплеск ближе к борту на шаг. Они доходят до траверза кожуха, и там строчка обрывается и уходит вбок. По железу над нами что-то щёлкает дважды, коротко и совсем не страшно, — так стучит камешек, брошенный в кузов. Кто-то у трапа охает вслух и сразу же зажимает себе рот.
Раненый на раме под моим локтем не сказал больше ничего. Он дождался, пока строчка пройдёт, и только тогда закрыл глаза, и делает это медленно, чтобы никто не подумал, будто он их зажмурил.
Звук уходит вверх и вбок. Тон садится, растворяется за мысом, и на палубу возвращаются простые вещи: вода у борта, чей-то кашель, ведро, которое так и стоит там, где его поставили, и вода в нём всё ещё качается.
Правая рука у меня лежит на брусе рамы, и лежит она всей ладонью. Второй раз за ночь, и опять я не помню, когда взялся; помню только, что раму повело, а второй руки поблизости не было. Тело выучило движение раньше, чем я выучил запрет. Отпускать теперь больно отдельной, поздней болью — той, что приходит, когда время уже прошло и телу можно.
Ковтун поднимается со своего раненого и первым делом смотрит не на небо, а на лицо человека под собой.
— Дышишь?
— Ты мне на ногу лёг, — раненый выговаривает это ровно, но зубы у него стучат. — На здоровую.
— Значит, дышишь.
Гринько считает с крыла. Губы у него шевелятся, взгляд идёт по палубе слева направо и на каждой лежащей фигуре останавливается ровно настолько, чтобы та успела пошевелиться. Потом он опускает руки на ограждение.
— Все целы?
— По носилкам все, — отвечаю я, потому что считал их сам и знаю точно. — Одиннадцать было, семь внизу, четыре здесь.
— По людям?
Секунда уходит на то, чтобы это выяснилось. Тот, что принимал у трапа, сидит на палубе, зажав ухо горстью; между пальцами у него чисто.
— Оглох! — Он трясёт головой набок, как трясут, вылив воду из уха, и повторяет это дважды, прежде чем убедиться, что не помогает. — Второй раз за ночь!