Страница 61 из 73
Зимин отдаёт в эфир короткое: «Вышли», прижимает рацию к животу и спускается. Бондаренко принимает не его самого — ремень рации, чтобы тот не зацепился. Ставит Зимина на землю и разворачивает плечом от капота.
— Десять шагов. Не ближе.
Трофимов идёт следующим. Повреждённую перчатку он уже снял и зажал зубами. У люка задерживается, потому что машина стоит с креном, и нижняя ступень ушла далеко. Бондаренко тянет к нему обе руки.
Трофимов качает головой.
— Ремень возьми, — говорит Бондаренко. — Не тебя.
Трофимов отдаёт ремень. Спускается сам. На земле сразу поворачивается к капоту.
Бондаренко встаёт перед ним.
— Туда потом.
— Там сейчас.
— Сейчас ты отводишь людей.
Они смотрят друг на друга через борт. Трофимов первым отступает. Не потому, что Бондаренко старше. Потому что тот сейчас прав.
Я остаюсь один.
Ремень не расстёгивается с первого раза. Пальцы мокрые, хотя в кабине холодно. Я дёргаю пряжку, металл срывается и ударяет меня под рёбра. Когда поднимаюсь, правая нога не распрямляется.
Снаружи Бондаренко говорит:
— Не спешите.
Не «товарищ старший лейтенант». Не «командир». Просто предупреждение человеку, который уже однажды распорядился чужой спешкой.
Я переношу себя к люку руками. Машина наклонена влево; земля с этой стороны ближе, но между нижней ступенью и суглинком лежит кусок бетона. Если поставить на него правую ногу, колено сложится.
Бондаренко видит камень. Отбрасывает его сапогом и снова отходит.
Помогать не предлагает.
Я благодарен ему именно за это.
Левая нога на ступени. Ладони на кромке. Правую тащу следом. В колене ничего не болит — там одно белое место, в котором тело перестало различать боль и вес.
Я спрыгиваю последние полшага.
Земля ударяет снизу. На миг перед глазами становится темнее, чем над полем. Борт уходит от ладони, я ловлю его снова и стою.
— От машины, — говорит Бондаренко.
— Все вышли?
— Теперь все.
Он не двигается, пока я не делаю десять шагов. Потом догоняет и становится между нами и машиной. Короб остался внутри. Бондаренко дважды смотрит на люк, но назад не идёт.
У самолёта один след правильный — тот, по которому он начинал разбег. Потом колея ломается влево, расходится, снова сходится. На последнем участке левое колесо не катилось. Оно прорезало землю тёмной бороздой, и в конце этой борозды машина стоит, опустив крыло. Нижняя обшивка у корня смята и заляпана землёй. Сказать, что сломано, снаружи нельзя. Сказать, что ничего не случилось, уже тоже нельзя.
Литвинов подходит к нам с той стороны, откуда не несёт дымом. Тетрадь по-прежнему за гимнастёркой. Под мышкой от неё выступает прямой угол.
Он смотрит сначала на моё лицо, потом на ногу, потом на машину.
— Время? — спрашивает.
Зимин поднимает запястье.
— Семь ноль три.
Литвинов не вынимает тетрадь.
— Запомнил, — говорит он.
— Не стой здесь, — говорю я. — К остальным.
— Я и есть с остальными.
Он становится рядом с Зиминым. Не возле меня.
Трофимов ждёт ещё несколько секунд. Смотрит, как тонкий дым вытягивается вдоль крыла. Потом берёт с земли свою перчатку, натягивает её на правую руку и идёт к машине с наветренной стороны.
— Один, — говорит Бондаренко.
— Один.
— Если скажешь «назад», я тебя вытащу.
— Тогда не спрашивай про руку.
У Бондаренко дёргается угол рта. Не улыбка. Просто он услышал живого Трофимова и на секунду позволил себе это заметить.
Трофимов подходит к капоту не прямо. Обходит дугой, каждый шаг ставит в собственный след, чтобы видеть, не расползается ли под сапогом тёмная жидкость. У самого крыла останавливается. Подносит ладонь к металлу, не касаясь. Ждёт.
Мы стоим в десяти шагах и работаем вместе с ним одним молчанием.
Он берётся за замок левой рукой. Правая, в перчатке, придерживает край. Замок не идёт. Трофимов не рвёт его. Меняет хват, нажимает внутрь и только потом поворачивает.
Капот отходит на палец.
Из щели выходит горячий воздух. Он не виден, но Трофимов отшатывается. Стоит так, пока воздух не перестаёт бить ему в щёку. Потом открывает шире.
Низкое солнце осталось только на земле, в масляных разводах и на свежих краях металла. Под капотом оно находит тонкую серебряную точку.
Трофимов не берёт её сразу.
Сначала смотрит выше. Ведёт глазами по трубкам, по креплениям, по тёмной полосе, которая спускается к нижней кромке. Потом приседает. Перчаткой проводит не по крошке, а рядом, проверяет, откуда тянется след.
Только после этого поднимает серебряную точку с края капота.
Она остаётся у него на чёрной коже перчатки. Меньше рисового зерна, с одной стороны тёмная, с другой — светлая.
Я делаю шаг.
Бондаренко выставляет руку.
— Он позовёт.
Я останавливаюсь.
Трофимов смотрит на крошку, потом снова внутрь. Он не сравнивает её с чем-то, спрятанным в памяти. Не поднимает над головой как улику. Просто кладёт на чистый сгиб перчатки и закрывает капот до щели.
— Трофимов, — зову я.
— Слышу.
— Свежая?
Он поворачивает ладонь. Боковой свет вспыхивает на изломе.
— Излом светлый.
— От крыльчатки?
— Не знаю.
— Во время разбега?
— Не знаю.
Каждое «не знаю» он отдаёт мне отдельно. Не защищается. Возвращает то, что я пытаюсь повесить на него.
— Двигать можно? — спрашивает Бондаренко.
Трофимов опускает ладонь.
— Сейчас нельзя.
— Почему?
— Потому что горячий. Потому что левое колесо сидит. Потому что под капотом след. Что из этого держит, я не знаю. Пока не знаю — не тянуть и не толкать.
Бондаренко кивает. Поворачивается к нам.
— Слышали. К машине не подходить.
— Слышал, — говорю я.
Слово выходит труднее команды.
Я мог бы сказать, что полоса нужна. Что самолёт стоит краем к ней. Что каждую минуту садится свет. Мог бы спросить, сколько ему надо на осмотр, и получить число, которое потом сам превращу в разрешение.
Не спрашиваю.
Трофимов замечает это. В первый раз после остановки смотрит мне в лицо. Ничего не меняется в его глазах. Доверие не возвращается от одного правильно закрытого рта.
По перекошенному следу идёт Гордеев.
Он мог бы обойти по сухому краю, но идёт там, где прошли колёса. Сапоги входят в рыхлый суглинок. На каждом шаге он смотрит вниз, будто след отвечает ему прежде нас.