Страница 34 из 73
Я откидываюсь на подушку.
Ну вот.
Четверо суток у меня был мотор, про который известно только то, что он снят. Потом появились мои же ощущения из боя, но ощущения — это ощущения. Тяга уходила по частям, дрожь проваливалась с одинаковым промежутком, масло горело. Это всё было моё, из кабины, и никакого железа под этим не лежало.
А теперь под этим лежит железо.
Металл в масле — вещь, которую можно взять в руки. Внутри что-то разрушается. Не «наверное», не «похоже». Есть.
И вот тут меня начинает тянуть.
Тянет сильно и знакомо. Я знаю с десяток историй, где металл в масле означал одно и то же, и у меня уже почти складывается: вот тяга ушла по частям, вот дрожь с промежутком, вот масло, вот крошка — и всё это одно и то же, и я даже название готов произнести.
Стоп, Иванов.
Ничего я не готов произнести.
Металл говорит, что внутри что-то ест само себя. Он не говорит, где именно, не говорит, из-за чего это началось, и не говорит, можно ли этот мотор вернуть или он теперь навсегда груда хлама. Всё, что я сейчас к нему приложу, я приложу из другой жизни, с другого железа.
Скажу — и Васька услышит. И будет искать не то, что там есть, а то, что я ему назвал.
— Федя.
— Тут я.
— Передай Ваське спасибо, что не промыл.
Федя смотрит на меня непонимающе, потом кивает и уходит.
Он не поймёт, а мне это самое важное за всю ночь. Человек под сроком, ночью, уставший, взял и не сократил себе дорогу. И потому у нас теперь есть след, а не чистая вымытая железка.
Темнота начинает редеть.
В комнате появляются края вещей: рама, край стола, спинка табурета.
И потом появляется сучок.
Он проступает над койкой, тёмный, с завитком, там, где я его всё это время и держал в голове. Появился не потому, что у меня что-то изменилось, а потому, что стало светло.
Вот и всё, что этот сучок про меня знает.
Не про темноту, не про приборы ночью, не про то, как я буду видеть землю с высоты в четыре часа утра. Он про свет в комнате, и больше ни про что.
Входит Лида. Волосы у виска выбились из-под косынки, под глазами две серые тени.
— Как нога?
— Лежала.
— Это я вижу. Больно?
— Ноет. Не больше, чем вчера.
Она разматывает бинт и смотрит долго, потом трогает, потом сравнивает с чем-то у себя в голове.
— Отёк не прибавился, — говорит она.
— Значит, поездка не повредила.
— Значит, вчерашнее вы пережили. Про сегодняшнее ещё ничего не сказано.
Она зовёт двоих от двери.
— Поднимаем. Обе ноги на пол. Обе, слышите? Правую не жалеть и не выставлять. Стойте на двух.
Меня поднимают.
Обе стопы становятся на доски. Меня держат с двух сторон под руки, и я в этих руках вишу и одновременно уже стою.
— Выпрямляйтесь. Не спешите.
Выпрямляюсь.
Вес расходится по двум ногам. Правая берёт свою часть, и в ней тянет и ноет, и в колене опять начинается мелкая дрожь.
Но она берёт.
— Отпускайте, — говорит Лида помощникам. — Руки держать рядом. Не касаться.
Руки уходят.
И вот я стою.
Сам. На двух ногах, в комнате, где четверо суток лежал.
Это длится недолго. Секунды, наверное, три или четыре, и всё это время у меня внутри стоит гул, будто я не на полу стою, а на палубе в качку. Правая нога отдаёт в бедро, дрожь идёт по колену вверх, и я чувствую, что запаса у меня нет никакого — вот эти секунды и есть весь запас.
И тело хочет дальше.
Оно уже подобралось шагнуть. Оно двадцатилетнее, оно всю жизнь ходило, и ему кажется, что раз стоим, то и пойдём.
— Садитесь, — говорит Лида.
— Ещё немного.
— Садитесь.
Сажусь.
Меня подхватывают и опускают, и ногу кладут на одеяло, и я сижу и никак не отдышусь.
Считаю.
Стоял на двух ногах без рук. Это правда, это новое, этого вчера не было.
Всё остальное — не проверено. Не стоял на одной правой. Не шагал. Не ходил. Не пробовал держать усилие дольше, чем эти несколько секунд. Про педали и говорить нечего.
Хочется приписать себе больше. Прямо руки чешутся.
Не припишу.
Потому что моя пара секунд честная, а приписанное — это уже враньё, и оно потом отзовётся не на мне.
— Поедете, — говорит Лида. — Одну поездку. К машине и назад. Ногу держат всю дорогу. Время назначаю я и увезу без разговора.
— Есть.
Меня везут в утренней серости.
Всё повторяется: подняли, устроили, ногу приняли отдельно, и я еду.
Тот же угол сарая, тот же поворот, то же поле, открывающееся за ним. Я по этой дороге не иду и никогда ещё не шёл, и сегодня опять не иду.
По пути и на площадке стоят и ходят люди.
Они ждут. Это видно по их позам, вполоборота к востоку, и по тому, что головы поворачиваются на каждый дальний звук. Говорят вполголоса, слов я не разбираю и не пытаюсь.
Меня устраивают у борта.
И вот он, правый бок.
Там, где вчера была рваная дыра с задранной блестящей кромкой, теперь заделанный участок. Аккуратный, не крашеный, чужой по цвету, и от этого видно ещё яснее, что это заплата, а не родное.
Смотрю на него долго.
Четверо суток эта дырка стояла у меня в списке отдельной строкой. Теперь строки нет.
А потом приходит звук.
Далёкий, с востока, ровный, и в нём я узнаю то, что ушло отсюда ночью.
Люди на площадке поворачиваются все разом.
Идут.
Внутри у меня сразу поднимается облегчение, и это нормальное человеческое облегчение, и я его не стыжусь. Ушли ночью — вернулись утром. Ночь померила себя сама, от гула до гула.
Заходят.
Один снижается, тянет, касается, катится. Обороты падают, и тут же следующий на подходе, и его голос ложится поверх.
Не считаю.
Даже не начинаю. Сколько их там, сколько ушло, сколько сейчас на кругу — не моё дело, и на слух это всё равно не сходится.
Садятся.
И по дороге двигаются люди.
Их ведут, или они идут сами, и по походке видно, чего им стоила эта ночь. Идут медленно, спины прямые, колени почти не гнутся. У кого-то шлемофон в руке. Кто-то останавливается посреди дороги и стоит без всякой причины, просто стоит.
Двое сходят с дороги и садятся в мокрую траву.
Один потом ложится на спину.
Никто их не поднимает и не гонит. И у меня в горле встаёт, потому что я это уже видел вчера утром, и тогда мне казалось, что страшнее выглядеть не может.
Может.
Потому что сегодня рядом с ними на траве остаётся место.
Посадочные голоса кончаются.
И начинается то, чего вчера не было.
Люди не расходятся.