Страница 27 из 73
Заходит.
Всё во мне садится и слушает. Я эту работу знаю руками. Сейчас он подведёт, сейчас подберёт, сейчас будет держать и терпеть.
Касание.
Слышно даже отсюда, короткий двойной шорох, потом общий гул катящегося тела, потом обороты падают.
Сел.
И уже другой на подходе, и его голос ложится поверх ещё катящегося, и полоса, значит, освобождается вовремя, потому что иначе они бы не заходили так.
Ложатся.
Один сел, за ним идёт новый голос, и опять касание, и опять катящийся уходит в сторону. Я слышу больше, чем вижу, и вижу, только как по дороге у сарая проходят люди в сторону поля и как кто-то бежит.
Слух опять начинает раскладывать голоса по одному.
Отпускаю их обратно в общий гул.
Полоса держит.
Вот это я себе разрешаю. Они садятся на неё тяжёлые, уставшие, гружёные обратной дорогой, и она их принимает, и я слышу все касания подряд без единого чужого звука, без визга, без обрыва, без тишины на середине пробега.
Люди у кромки укладывали железо трое суток. Вот вам и приёмка. Не глаз проверил, моторы проверили.
Потом посадочные голоса кончаются.
Просто перестают. Была волна, и нет волны, и на поле остаётся работа земли, движение, окрики, что-то тащат.
Жду.
Тишина после посадок другая, чем ночная. В ночной ничего не начиналось. В этой уже началось и оборвалось на середине, и она давит сильнее.
Сообщение приходит через человека, который идёт мимо крыльца по своим делам и говорит его на ходу, не останавливаясь.
Погода на маршруте была плохая. Часть экипажей отработала по запасной цели. Эти машины дома.
И дальше пошёл.
Я сижу и раскладываю услышанное.
Это правда, и это всё. Ни кто, ни сколько, ни куда именно ходили. Спрашивать вслед бесполезно и стыдно, человек сказал то, что ему можно сказать, а остальное лежит там, куда меня не пускают и правильно делают.
Значит, у меня заполнено одно.
Часть села. Про них известно, что они дома и почему пришли не оттуда, куда шли.
А про остальных пусто.
И вот тут начинается моя работа. Смешно сказать, вся моя работа этим утром состоит в том, чтобы не заполнить пустую графу.
Аркадий трое суток держал лист, где слева стояло известное, а справа — пустота, и я его за это хвалил. Теперь у меня такой же лист, только не про курс и высоту, а про живых людей.
Пришли — записываю пришедших.
Не пришли — не записываю ничего. Не «ещё идут», не «задержались» и уж точно не «не вернулись». Это разные вещи, и путать их я не дам ни себе, ни тому, кто рядом окажется.
Время идёт.
Серость поднимается, из мути проступает дальний край поля, роса на дороге начинает блестеть. За сараем меняют работу, сначала носили в одну сторону, теперь несут в другую.
Внутри поднимается тяжёлое.
Оно поднимается оттого, что долго. Час примерно прошёл, может, немного меньше, и оно уже подсовывает мне вывод.
Стоп.
Чем дольше пусто за полем, тем сильнее давит грудь. Страх не добавляет к слуху ни одного самолёта.
По дороге торопится Тимка.
Он не останавливается напротив, он сворачивает на два шага, говорит через плечо и сразу идёт дальше, потому что у него своя работа и он с неё не сошёл.
— Пашка, на поле опять готовятся принимать. Все туда пошли.
— Понял. Иди.
— Я считал, сколько се…
— Не считай, — говорю я. — И мне не говори. Иди работай.
Он осекается на полуслове, кивает и убегает рысью.
Правильно я его оборвал.
Он же не со зла. Он молодой, у него уши всю жизнь работают на приём, и ему кажется, что если посчитать, то станет понятнее. А станет только хуже, потому что цифру он мне отдаст, я её приму, и мы вдвоём начнём вычитать одно из другого и получим у себя в головах потерю, которой, может, и нет.
Земля готовится принимать. Вот это факт, и он мой.
Оно приходит через несколько минут.
Гул сверху идёт шире, чем в тот раз. Он приходит не одной ниткой, а размазанный, и в нём слышно, что идут не строго друг за другом.
И садятся они иначе.
Тот, который заходит, тянет дольше. Он идёт, идёт, и на самой земле у него что-то не сходится, и я слышу, как он добавляет и снова убирает.
Касание получается тяжёлым.
Следующий уходит на круг.
Я это слышу по тому, как режим у него меняется на обратный, как он снова наливается, и идёт мимо, и через какое-то время возвращается издалека, и заходит опять. И садится.
И ещё кто-то уходит на круг.
Меня тянет назвать беду.
Тянет очень сильно, потому что я сам четвёртого числа заходил на эту полосу с ногой, которая не работала, и с глазом, залитым кровью, и знаю, как это бывает, когда машина не даёт того, что просишь.
Не смей, Иванов.
Он не мой. Я про него ничего не знаю, кроме того, что он снова пошёл на заход. Круг — это не поломка. Круг — это человек, который не поймал землю и решил не ломать машину, а сделать ещё одну попытку, и это правильное решение, а не признак беды.
Они там всю ночь.
Вот что это. Ночь в воздухе, туда и обратно, столько часов подряд, сколько человек не должен сидеть за управлением без смены, и потом ещё посадка на короткий грунт в утренней мути. У меня после полутора часов работы ремнём плечо было пропилено. А у них ночь.
Поэтому и тянут. Поэтому и добирают. Поэтому и уходят на новый заход.
Один за другим они всё-таки садятся.
Полоса освобождается, и это слышно, гул катящегося уходит в сторону, и следом заходит новый, и снова касание, и снова в сторону. Наземные там работают быстро, и как они это делают, мне отсюда не видно, и я не буду придумывать.
И наступает тишина.
Уже без напряжения. Просто на поле не осталось никого, кто заходил бы.
Формулу я себе не скажу.
Я слышал не всё и не видел ни одной машины целиком, а складывать должны те, кто встречал их у полосы и считал по головам и по машинам.
Жду.
Итог приходит просто.
Двое останавливаются напротив крыльца. Один негромко говорит другому, а мне слышно, потому что утро тихое.
— Задание выполнено. По Берлину отработали. Все вылетевшие вернулись.
Они идут дальше, а я сижу и держусь ладонью за доску порога.
Вот и всё.
Оно было. Не в книжке, не в строчке про август сорок первого, которую я когда-то читал и через минуту забыл. Оно было сегодня ночью, над этим полем, вот этими людьми, которые сейчас выбираются из кабин в двухстах метрах от меня.
И все вернулись.
Больше я себе ничего не разрешаю.