Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 24 из 73

Нога уходит вбок. Не подламывается со всего маху, как четвёртого, а именно уходит, теряет линию, и меня тут же перехватывают под руки.

— Хватит, — говорит Лида.

— Хватит, — соглашаюсь я.

Меня укладывают обратно, ногу поднимают на одеяло.

Вот и вся арифметика. Коснуться могу. Опереться нет. Между этими двумя вещами не полшага, а вся моя работа, потому что педаль — это не касание, это усилие, которое надо держать минутами, и держать после часов, и держать, когда машину ведёт.

— Ходить не пробуйте, — говорит Лида.

— Не буду.

— И к Гордееву за отменой не ходите.

— Я и дойти не могу.

Она не улыбается, но что-то у неё в лице сходит на полтона мягче, и она уносит таз.

Руденко приходит к обеду.

Один, без Плешакова, и по этому я понимаю, что они там наверху решили не тратить два человека на одну дорогу.

— Снимаем, — говорит он с порога. — Правый снимаем. Осмотрели вблизи, поговорили, поспорили, сошлись. Регулировкой не вернуть, я тебе это и вчера говорил.

— Кто за что был?

— Васька сразу за снятие. Я хотел на месте раскрыть.

— И что?

— И то, что на месте я до половины не доберусь, а до чего доберусь, то в дырку не увижу. Значит, снимать.

Он стоит, широко расставив ноги, и вытирает руки об одну и ту же ветошь, и я вижу по ветоши, что руки он ей уже не отчистит.

— Что там внутри, скажете?

— Не скажу.

— Совсем?

— Пашка, — говорит он терпеливо. — Мотор надо снять, разобрать и осмотреть. Пока он на самолёте висит, я тебе назову только сказку. Тебе сказка нужна?

— Нет.

— И мне нет.

Спрашивать дальше некуда, а спросить хочется, и вопрос у меня один, и он на языке лежит целые сутки.

Другой мотор. Есть или нет.

Я его не задаю.

Потому что «есть» бывает разное. Бывает где-то на складе за морем, бывает у соседей, которые сами на нём летают, бывает такой, который надо перебирать дольше нашего. Пока агрегат не выделен нам, не проверен и не поставлен на место, его для экипажа не существует, и заставлять человека гадать вслух я не стану.

— Обшивку тоже вы? — говорю я вместо этого.

— Обшивку другие. Своим чередом идёт.

— Она к мотору отношения не имеет.

— Не имеет, — говорит Руденко с удовольствием, будто я экзамен сдал. — Ты это помни, а то у нас любят складывать, что рядом лежит.

Он уходит.

Я лежу и складываю не то, что рядом, а то, что есть.

Мотор снимут. Снять это работа, и работа честная, и она уже идёт. Но снятый мотор на самолёт не ставится обратно из воздуха. Нужен другой, проверенный, нужен подъём, нужна установка, нужна подгонка, нужна приёмка. Ни одного из этих слов Руденко мне не сказал и правильно сделал.

Снятый мотор борт мне не даёт. К вечеру седьмого своей машины у меня не будет.

Вечер приходит, свет уходит со стены, и опять ночь идёт кусками, и опять я всплываю от ноги.

Утром бинт снова меняют, и снова полоса света лежит на побелке, и в этой полосе плавает мелкая пыль.

— Шестое, — говорит Лида. — Глаз давайте.

Шестое.

Глаз она смотрит быстрее, чем вчера, и это тоже сведения. Она уже не ищет, она проверяет.

Ближе к полудню в дверь заглядывает моторист.

Тот самый, с ведром, и без ведра, и на предплечье у него всё та же царапина, только уже подсохшая до тонкой полосы.

— По чужому борту, — говорит он в воздух. — Латку сняли. Под ней посмотрели.

Я жду.

Это, наверное, самые долгие две секунды за трое суток. Потому что под латкой могло быть такое, после чего машину не чинят, а списывают, и тогда весь наш обратный путь четвёртого числа означал бы, что мы дотянули на честном слове и не знали об этом.

— Такого, чтобы списывать, не нашли, — говорит он.

Выдыхаю.

— Что там было?

— Что было, то и было. Я вам перечислять не стану, я не приёмщик.

Правильно. Он мне и не должен.

— Дальше что?

— Собрали участок. Машину приняли после ремонта.

Собрали. Приняли.

Он не называет ни часов, ни дня, ни того, сколько человек над этим сидело, и меня это устраивает, потому что цифру я бы всё равно повторил потом Гордееву как знание, а знания у меня тут никакого нет.

— Значит, летает, — говорю я.

— Значит, исправна, — поправляет он. — Летать на ней будут те, чья она.

Вот оно.

Говорит он это спокойно и сразу уходит, без второго дна за словами, а я остаюсь с поправкой, как с камешком в сапоге.

Чья она?

Она не наша. Она никогда нашей не была. Мы взяли её на один вылет, потому что своё стояло с раскрытым мотором, и она нас вынесла из двух заходов и села на грунт, и я сидел в её кресле, не подогнанном под меня, и дышал чужой махоркой и чужим мылом, которыми пахла её кабина.

Пахнет чужим человеком. Значит, чужая. Один вылет в её кресле этого не меняет.

Тянет, конечно.

Тянет сказать вслух, что мы её обкатали, что мы за неё расписались кровью, что, по совести, она теперь наша. Так и присваивают, не силой, а совестью.

Не наша.

К вечеру шестого экипаж проходит через мою комнату по одному. Дверь тут одна, комната половинная, и вчетвером тут не встанешь, даже если очень захотеть, и это хорошо, потому что вчетвером мы бы уже начали строить планы.

Литвинов заходит с листом.

— Цель как стояла, так и стоит, — говорит он. — Остальное пусто.

— Вопросы к штабу собрал?

— Собрал. Восемь штук.

— Значит, восемь и держи.

Он мнётся у двери.

— Пашка. А если это то, о чём в сводках потом скажут?

Он не спрашивает про маршрут. Он вообще не про то спрашивает, он про размер того, что рядом происходит, и я его понимаю, потому что сам я про этот размер знаю больше, чем он.

Знаю общее. Что в эту войну наши на Берлин ходили с Балтики, что об этом писали и будут писать.

И это ровно всё, что у меня есть. Ни одной цифры, ни одной фамилии из тех, кто пойдёт, ни высоты, ни времени над целью, ни того, сколько вернётся.

— Про то, о чём потом скажут, нам с тобой сейчас думать вредно, — говорю я. — Наше дело — лист. Пустое пустым.

— Понял.

Тимка входит через полчаса, садится на корточки.

— Я всё своё проверил, — говорит он. — Что у нас есть, работает. Кого я знаю, тех знаю. Дальше нашего района я тебе ничего не обещаю, я там никого не знаю, и это не изменилось.

— И не должно было.

— Пашка, а те, что прилетели, они между собой как-то ведь работают. Может, послушать, что у них.

— Не надо, Тимка.

Он вскидывает голову.

— Почему?