Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 19 из 73

Глава 7

— Сколько у меня времени, товарищ капитан? — говорю я снизу.

Гордеев стоит надо мной и смотрит туда, где стучат по железу.

— Столько, сколько дадут, — говорит он.

Честный ответ. Другого у него нет, а был бы, он бы его не отдал сидящему на земле человеку с чужой кровью на лице.

Тридцать лет я на такие слова отвечал списком. Глотаю список обратно. Доклад начинается с меня, а я сижу.

— Экипаж будет готовить своё, — говорю я. — За себя обещать не буду. Меня сначала посмотрят.

Гордеев не переспрашивает и не подгоняет. Кивает так, будто именно это и хотел услышать.

Тогда я пробую подняться. Для себя, чтобы знать, сколько у меня осталось.

Подтягиваю левую ногу под себя, ставлю ладонь на землю и начинаю переводить вес.

Правая отвечает до того, как я успел ей что-то дать.

Боль идёт от бедра вниз и обратно, тугая, с толчком, и на этом толчке у меня перед левым глазом плывёт серое. Рука подламывается в локте. Сажусь обратно, как мешок, и слышу собственный выдох.

Хватит. Встану, потом упаду, и меня будут поднимать те же люди, только уже с новой поломкой.

Остаюсь сидеть. Ещё одна попытка отнимет у Лиды руки, а у тех, кто чинит машины, — время.

— Не пробуйте, — говорит Лида.

Она идёт по полю быстро, и за ней двое несут носилки: две жерди и брезент между ними, вытертый до белизны на сгибах.

— Я и не пробую больше.

— Пробовали, — говорит она. — Я видела с середины поля.

Она садится на корточки и берётся за мою ногу снизу, ладонями под икру, той же хваткой, что и час назад. Заново с удобного места не начинает, продолжает с того, на чём её прервали.

— Кладите, — говорит она тем, кто с носилками. — Ногу отдельно возьмёте. Кто её берёт, тот только её и держит, больше ничего не трогает.

Носилки ложатся рядом со мной на траву. Меня берут за плечи и под спину. Третий становится на колено у моей правой ноги, подводит под неё обе руки и, когда меня начинают поднимать, ведёт ногу отдельно, ровно, как несут длинную стеклянную вещь.

Больно всё равно. Но это боль от переноса, а не от того, что мне её выкрутили.

Кто он такой, не знаю. У кабины мою ногу принимал кто-то, кого я не разглядел, и тот ли это человек, я не скажу. У него — работа, у меня — нога, имя тут ничего не чинит.

Меня несут.

Слева проплывает наша стоянка. Тринадцатый стоит с раскрытым правым мотором, капот снят и лежит на козлах, в проёме темно, что-то блестит, наверху кто-то работает, вижу спину и локоть. Дальше по полю чужой борт, на котором я сегодня прилетел, и возле него тоже люди.

С носилок я не различу ни того, что нашли в моторе, ни того, что режут у латки. Своим ходом подошёл бы и посмотрел бы сам, а теперь у меня только чужие руки и чужие глаза.

Значит, диагнозов на ходу не будет.

Справа от полосы бьют по металлу. Удар, удар, пауза. Тащат следующую плиту, она идёт по земле с длинным сухим шорохом, и снова удар. Никто не ждёт, пока меня донесут.

С каждым таким ударом расстояние между сегодняшним днём и той дальней работой на запад становится короче, и я это слышу лёжа.

Значит, надо успеть. Чем, пока не знаю.

Носилки вносят в дверь, и небо кончается.

Санчасть — половина деревянного дома с побелёнными стенами и низким потолком. Пахнет карболкой и чем-то травяным.

Меня перекладывают на койку у окна. Ногу кладут последней и отдельно.

— Свободны, — говорит Лида, и люди уходят.

Она ставит табурет, наливает воду в таз, разворачивает что-то в марле.

— Голову набок. К свету.

Я поворачиваю.

Вода тёплая. Она проходит по брови, по скуле, по щеке, и я слышу, как под тряпкой отходит от кожи присохшая корка. Это долго. Она смачивает и ждёт, смачивает и ждёт, не сдирает.

— Не сжимайте, — говорит она. — Пусть отмокнет.

Свожу зубы и не дёргаю щекой.

— Терплю.

— Терпите молча. Мне разговор мешает.

Молчу.

Я мог бы подсунуть ей глаз. Ловлю это за собой прямо сейчас. Показать самое яркое, кровь, залившую половину лица, чтобы остальное осмотрели вскользь. А остальное — это нога, и нога решает, летаю я или нет.

Увидит одну бровь, по бровям и допустит, а цену заплатят трое в задней кабине.

Пусть смотрит всё.

— Теперь глаз, — говорит она. — Откройте оба. Не жмурьтесь.

Я открываю.

Правый идёт тяжело, веки слиплись у края и расходятся с натягом, и получаю я сразу резь и воду.

Свет проходит. Вижу окно, переплёт рамы, белое пятно её халата, тень от её руки, когда она ведёт ладонью сбоку. Всё это стоит в воде и плывёт, и мне надо моргать, чтобы удержать картинку хоть три секунды.

Внутри толкает радость, глупая, мгновенная. Вижу.

Придави, Иванов. Различить руку у себя перед носом — это не то же самое, что часами держать землю и небо на своей стороне, в темноте, на большом ходу.

— Сколько пальцев?

— Три.

— А сейчас?

— Два. Но я их вижу через воду.

— Так и должно быть, — говорит она. — Пока.

Она обрабатывает бровь.

Спирт входит в рассечённое, я упираюсь затылком в подушку и держусь. Стало хуже, потому что рану чистят, а не гладят, и от того, как я это перенесу, ни один вывод не изменится.

Она закрывает бровь и закрепляет края.

— Теперь нога, — говорит Лида. — Штанину разрежу.

— Режьте.

Ножницы идут вверх по шву. Она разводит ткань и смотрит долго, и по её лицу я не читаю ничего.

Потом она начинает щупать. Пальцы идут сверху вниз, останавливаются, нажимают. Там, где нажимают, у меня в глазу вспыхивает белое.

— Здесь?

— Здесь.

— Пошевелите стопой. Не ногой, стопой.

Я шевелю. Стопа идёт.

— Теперь колено, чуть-чуть. Сами. Я не помогаю.

Колено идёт тоже, на ладонь, и на этой ладони упирается.

— Хорошо, — говорит она и убирает руки.

— Что там?

— Не скажу.

— Совсем?

— Совсем, — говорит она. — У меня нет ничего, чем это можно посмотреть внутри. Могу назвать вам красивое слово, вы его запомните и будете с ним жить, а оно окажется чужое. Кость я не ощущаю сломанной, но и целой её без снимка не объявлю.

Вот за это спасибо. Она сказала ровно то, что у неё есть, и обозначила край, за которым у неё нет ничего.

Я всю жизнь так работал с техникой. Что вижу, отдельно. Что кажется, отдельно.