Страница 10 из 52
В это время советское руководство стало использовать Церковь для проведения своей международной политики. Православным иерархам было позволено устанавливать отношения с внешним миром при условии, что они будут выступать в духе советской пропаганды, особенно в тех кругах Запада, на которые мало влияли коммунистические партии. Между тем верующие, находящиеся в лагерях, как и все другие обитатели ГУЛАГа, не были выпущены на свободу. Поэтому епископ Афанасий, отцы Пераке и Петр продолжали отбывать срок, и вообще аресты среди верующих не прекратились.
Однако, несмотря на все сложности, Церковь смогла подняться. Сразу после войны она получила некоторую свободу действий, чуть большую, чем в последующие годы, когда режим вновь набросился на нее неумолимо и яростно. К тому же Церковь получила подкрепление, поскольку в нее влились новые силы — клирики из аннексированных СССР стран, которые еще не попали под дорожный каток советизации. Часть священников и епископов, покинувших Россию после революции, возвратились в страну. Они принесли с собой немного кислорода, хотя их собственная жизнь часто была очень трудной. Наконец Православная Церковь восстановила свое единство. Во время войны обновленцы практически утратили своих последних приверженцев. С другой стороны, епископы, порвавшие с митрополитом Сергием, теперь признали Алексия I Патриархом. Если еще и оставались общины в подполье, то, кажется, они были немногочисленны. Владыка Афанасий, отец Иеракс и отец Петр в 1945 году сумели передать из лагеря своим духовным чадам письмо, в котором излагалась их позиция. Новый Патриарх избран законным путем и действительно олицетворяет единство Церкви. Если некоторые действия Алексия I и патриархии могут смущать и соблазнять ревностных православных, то все это останется на его совести и он даст отчет Господу, но это не основание для того, чтобы они себя лишили благодати святых таинств[41].
Прочитав это письмо, Вера и Елена не знали, что и думать. Наконец Вера решила спросить совета у матушки Марии, настоятельницы подпольного монастыря в Загорске. Встретив их, матушка поинтересовалась: «Ну, в какую же церковь вы ходите теперь?» Вера заплакала, и монахиня ее утешила, уверив в подлинности письма[42]. Времена катакомбной Церкви кончились, в ее жизни начался новый период.
Особенно впечатляющим возрождение Церкви оказалось в Москве. Здесь были вновь открыты многие храмы, на службах в которых собиралось немало народа, более того, здесь верующие могли слушать талантливых проповедников, а в некоторых храмах — циклы лекций на религиозные темы. В одной из церквей священник даже повесил экран и показывал диапозитивы на темы Библии[43]. Такое оживление религиозной жизни длилось примерно до 1950 года. Те из членов общин, действовавших после революции, которым удалось выжить в подполье и в ГУЛАГе, прилагали все усилия, чтобы воссоздать круг общения. Так было, в частности, со старыми прихожанами двух отцов Мечевых, которые собирались в доме у Бориса Васильева[44]. Этнограф и историк, автор книги о Пушкине, Борис Васильев прошел через тюрьмы, лагеря, ссылку. Он и его жена устраивали у себя на квартире лекции по культуре и религии. Кроме того, там собирались люди и вместе читали Новый Завет, а жена Васильева обучала детей основам веры[45]. До войны подобное было вообще немыслимо, да и теперь не могло продлиться очень долго.
Связи между старыми духовными детьми отцов Мечевых и отца Серафима были очень тесными. Вера и Елена дружили с Васильевыми, Алик, естественно, был у них всегда желанным гостем. Встречи с этими христианами–интеллектуалами весьма обогащали его, и впоследствии он видел в них пример сплоченной приходской общины, сохранившей духовное единство даже через много лет после смерти своих пастырей и несмотря на все превратности эпохи.
Алик был необыкновенно одаренным ребенком с неуемной жаждой знаний. В конце войны, когда ему исполнилось десять лет, Вера объяснила ему, что жизнь не делится на детскую и взрослую. Жизнь едина, и то, что не успел в детстве, потом уже не наверстаешь никогда. Поэтому нужно, не откладывая, ставить перед собой серьезные задачи и стараться разрешать их как можно раньше. Как и многие другие московские семьи, семья Алика в это время обитала в тесной коммунальной квартире[46]. В одной комнате они жили впятером: родители, два мальчика и Вера. Александр отгородил ширмой свою кровать и тумбочку, битком набитую книгами. С вечера он готовил себе занятие на утро и ложился спать в девять часов, какие бы гости или интересные радиопередачи ни искушали его. Вставал он ранним утром и, пока все спали, читал[47].
В эти часы утренних занятий он набрасывался на сочинения, по–настоящему трудные для ребенка его возраста. Канта, например, он прочитал в тринадцать лет. А его ровесники в это время учили, что марксизм–ленинизм, обогащенный «гениальным» Сталиным, является «единственной философской теорией, дающей научную картину мира, которая защищает принципы и научные методы объяснения природы и общества и вооружает трудящееся человечество инструментом для борьбы за построение коммунизма», и прочую подобную галиматью… От обучения в школе — мужской школе № 55448 — он сохранил впечатления довольно мрачные. Хотя среди учеников, учившихся одновременно с ним, было несколько сильных личностей — поэт Андрей Вознесенский, кинорежиссер Андрей Тарковский, Александр Борисов — один из ближайших друзей А. Меня. Впоследствии Борисов также стал священником, и теперь он настоятель прихода в самом центре Москвы; он получил широкую известность как один из наиболее деятельных служителей Церкви.
Несмотря на одаренность, Алик ничуть не походил на отличников, замкнутых и неспособных к общению. Напротив, у него, как вспоминают его товарищи, было развито чувство дружбы, он участвовал в жизни класса и так же, как книгами, был окружен друзьями. Его интересы отличались широтой, он любил литературу, музыку, живопись. Позже сам стал заниматься живописью и рисунком, некоторые из его картин и рисунков сохранились; писал он и иконы. Был страстно увлечен изучением природы, астрономией, биологией. Ходил в зоопарк рисовать животных. «С детских лет, — писал он, — созерцание природы стало моей «теологиа прима»[48]. В лес или в палеонтологический музей я ходил словно в храм. И до сих пор ветка с листьями или летящая птица значат для меня больше сотни икон. Тем не менее, мне никогда не был свойствен пантеизм[49] как тип религиозной психологии. Бог явственно воспринимался личностью, как Тот, Кто обращен ко мне».