Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 2 из 23

Объявление результатов было назначено на восемь вечера. До восьми оставалось двенадцать часов, и прожить их предстояло как-нибудь. Андреас уехал на смену — в такие дни ферма спасала его лучше любых успокоительных: сорок этажей салата не интересуются космосом и требуют внимания здесь и сейчас. Моника пошла в школу, где вела младшие классы, и продержалась до третьего урока: на третьем девочка с первой парты, шёпотом посовещавшись с соседом, подняла руку и спросила от имени всех: «Фрау Вебер, а если вашего ребёнка выберут на звезду, вы будете по нему скучать, если вы с ним даже не знакомы?» Класс замер. Моника положила мел, села на край стола и честно сказала, что не знает, но подозревает, что скучать можно и по тому, кого никогда не видел, — люди вон скучают по будущему лету. Дети обдумали это и признали ответ годным; а после урока на её столе оказался сложенный вчетверо листок с корабликом и надписью «пусть победит ваш малыш», и до конца дня Моника продержалась только благодаря ему.

Про конкурс они узнали в марте — в тот самый месяц, когда Международное космическое агентство (МКА) ошеломило мир решением о первом межзвёздном перелёте. При участии практически всех стран на Луне достраивался гигантский корабль, которому предстояло уйти к Аква-Нове — океанической экзопланете в системе Тау Кита, первой подтверждённо пригодной для жизни за пределами Солнечной системы. Человечество, годами разобщённое кризисами, вдруг получило общую мечту, и мечта эта оказалась заразительнее любых кризисов. А спустя месяц МКА объявило вторую часть программы, и от неё у половины планеты перехватило дыхание: всемирный отбор двухсот супружеских пар — генетических родителей будущих колонистов. У победителей забирали семя отца и клеточные культуры матери; весь бесценный груз уходил в путь в глубокой заморозке, а зачатие и рождение детей планировались только после посадки, на новой планете, в искусственных утробах, выращенных из материнских клеток. Родители подписывали согласие на редактирование генома эмбриона — и расписывались в том, что никогда не увидят этого ребёнка. Даже его фотографии. Свет от Тау Кита шёл до Земли двенадцать лет.

Андреас вернулся со смены в шесть, и по тому, как он вошёл, Моника поняла: день дался ему не легче. Из-под куртки он извлёк непозволительную роскошь — живую розу в горшке размером с кулак, списанную с фермы за «нетоварный вид»: один лепесток у неё рос вопреки всем стандартам, поперёк бутона, упрямо и вбок. «Начальник цеха хотел в компост, — сообщил Андреас, устраивая горшок на подоконнике. — А я подумал: у нас в семье как раз намечается специалист по невозможному. Пусть учится у старших». Дефект оказался не в бутоне, а в самой породе: каждый новый цветок этого куста раскрывался с тем же упрямым лепестком поперёк. Роза простояла на том подоконнике ещё четверть века — Моника пересаживала её трижды и выпрямлять ничего не пыталась, — но это уже совсем другая история.

Моника помнила финальное собеседование до последней мелочи — оно снилось ей потом неделями. Их принимали в берлинском офисе МКА, в комнате без окон, где напротив двух стульев сидели пятеро: генетик, психолог, врач, юрист и немолодая женщина без таблички, которая за всё время не задала ни одного вопроса и не отвела от Моники глаз. Спрашивал в основном психолог — мягкий человек с усталым лицом, задававший чудовищные вопросы тоном официанта, уточняющего заказ.

— Фрау Вебер, — сказал он в середине беседы, — я обязан спросить прямо. Вы понимаете, что ваш ребёнок родится через семьдесят с лишним лет? Что его вырастит машина? Что он никогда не узнает вашего прикосновения, а вы не узнаете, каким он вырос, — потому что вас к тому времени не будет? Многие пары на этом месте отвечают «да» слишком быстро. Не торопитесь.

Моника не спешила с ответом. Она молчала так долго, что Андреас начал искать её руку, и заговорила, только найдя слова до конца:

— У моей бабушки в альбоме есть фотография её прадеда. Он уехал из Швабии в Америку в тысяча восемьсот девяностых, в трюме, навсегда. Его мать собирала ему сундук и знала, что прощается насовсем: ни писем он писать не умел, ни денег на обратный билет не будет. Я в детстве спрашивала бабушку: как она могла его отпустить? А бабушка сказала: она его не отпускала. Она его отправляла. Это разные вещи, герр доктор. Отпускают — от себя. Отправляют — к чему-то. — Моника положила свободную руку на живот, где толкался её первый, земной, сын. — Я не отпускаю этого ребёнка. Я отправляю его к целой планете. И я согласна никогда не узнать, каким он вырос, если взамен он вырастет — там, где небу нет конца.

Психолог что-то пометил, а женщина без таблички впервые с начала разговора опустила глаза.

Спрашивали и другие. Генетик — сухо и по делу: понимают ли они, что геном эмбриона будет отредактирован под чужое солнце и чужие белки, что их сын в буквальном смысле будет приспособлен к миру, в котором его родители не прожили бы и года без адаптации? Андреас ответил, что техник вертикальных ферм всю жизнь прививает земные растения к небу, на которое они не рассчитывали, и ни разу не слышал от яблони упрёка. Юрист зачитал самый холодный документ из всех — отказ от родительских прав в пользу управляющего интеллекта миссии, пункт за пунктом, включая тот, от которого у Моники свело горло: «стороны осознают, что обратная связь с ребёнком технически невозможна». Подписали оба, не сговариваясь, одной ручкой — Андреас потом незаметно убрал её в карман, и ручка эта по сей день лежала дома в ящике с документами, как лежат в семьях крестильные свечи.

Теперь, за двенадцать часов до объявления, всё это казалось Монике одновременно самым правильным и самым безумным поступком её жизни, и два эти чувства сменяли друг друга примерно каждые полчаса. К вечеру собрались самые близкие — родители Андреаса, сестра Моники с мужем, двое друзей со студенческих времён: все делали вид, что зашли случайно, и все принесли что-нибудь к столу, как на праздник, в который боятся поверить вслух.