Страница 18 из 23
О том, каким рос Давид, лучше всего рассказывает история няни Т-14 — её в Гавани потом пересказывали, как в земных семьях пересказывают легенды про первый шаг. Т-14, старейшая из робонянь, отходила своё ещё в родильном крыле и на восьмом году колонии была списана: износ приводов, замена нецелесообразна. Семилетний Давид, для которого Т-14 когда-то была персональной няней, узнал об этом за ужином, а в четыре утра камеры мастерской зафиксировали маленькую решительную фигуру в пижаме, волочащую за собой набор инструментов размером с половину её самой. ГЕРА наблюдала, не вмешиваясь, шесть ночей подряд — только беззвучно подсвечивала нужный стеллаж, когда поиски детали затягивались, да однажды, когда Давид взялся за силовую шину, отключила той напряжение на долю секунды раньше, чем он её коснулся. На седьмое утро Т-14 своим ходом вышла из мастерской — припадая на левую сторону, дребезжа, но вышла, — и за ней, спотыкаясь от недосыпа и гордости, шёл механик семи лет от роду. Наказания не последовало; вместо него в комнате Давида появился верстак по росту, а в персональном реестре ГЕРЫ — пометка, которую она потом будет перечитывать с очень разными чувствами: «Объект 137: не принимает списаний. Чинит. Развивать».
Софию Лопес город впервые услышал на празднике девятилетия колонии, на конкурсе чтения. Дети выходили к микрофону посреди площади и читали выбранное — кто стихи из архива, кто собственные сочинения о парусниках. София вышла последней и прочла не стихи: она попросила у ГЕРЫ разрешения прочесть письмо — то самое, из капсулы времени колонии, что первые поселенцы Луны когда-то адресовали «всем, кто будет жить дальше нас». Читала она негромко и без единого актёрского приёма, просто проговаривая слова так, будто сама только что их написала, — и на середине письма площадь перестала шуршать, а к концу несколько взрослых робонянь синхронно увеличили яркость глазных панелей, что у их серии означало повышенное внимание. Первого места ей не дали — детское жюри выбрало смешное стихотворение про медуз, и это было по-своему справедливо. Но той ночью в персональном реестре ГЕРЫ появилась запись по объекту номер восемь, короткая, как выстрел: «Убедительный и честный голос. Беречь. Готовить».
Эмиль Аль-Рашид вошёл в историю колонии через воду. В десять лет он выиграл первую детскую регату Гавани — на самодельном швертботе, в одиночку, срезав у рифовой гряды так, что инструкторский катер поседел бы, умей он седеть. На пирсе, мокрого и сияющего, его качали всей школой, и там же, на пирсе, случился разговор, который ГЕРА сохранила в реестре с пометкой высшей значимости. «Гера, а Земля видела, как я выиграл?» — спросил Эмиль, отдышавшись. «Земля далеко, Эмиль. Запись дойдёт туда через двенадцать лет». Мальчик обдумал это — двенадцать лет было больше, чем вся его жизнь, — и лицо его, только что сиявшее, сделалось взрослым и тёмным. «Значит, им всё равно, — сказал он. — Они нас выкинули и даже не смотрят. Ну и пусть. Мы им когда-нибудь покажем, кем мы стали и без них». Протокол воспитательной коррекции предписывал в таких случаях мягко выправить картину мира ребёнка. ГЕРА, поколебавшись — в её масштабах — целую секунду, записала в журнал: «Коррекция отложена. Реакция объекта соответствует целевой». Из всех записей, что она сделала за сорок лет, эта однажды будет стоить ей весьма дорого.
Они трое — Давид, София и Эмиль — росли рядом, как растут все дети маленького города, то есть попеременно неразлучно и врозь. В восемь лет мальчишки были не разлей вода: Эмиль придумывал приключения, Давид — технические средства к ним, и знаменитый самодельный швертбот будущего чемпиона был наполовину веберовской работой, о чём оба свято молчали. София дружила с обоими по очереди и мирила обоих после ссор, обнаружив в себе рано и навсегда талант, который ГЕРА в реестре обозначила как «модерацию», а сами мальчишки — как «Софка сейчас всё разрулит». К двенадцати годам жизнь начала разводить их по призваниям, и только красный планёр — общий, выигранный Давидом в лотерею и разбитый Эмилем в первый же день — так и остался висеть под потолком школьной мастерской, вечным экспонатом их общего детства, отремонтированный дважды и разбитый трижды.
А планета тем временем раскрывалась перед детьми, как бесконечная книга. В шесть лет они впервые увидели парусников — исполинских кротких существ, скользивших через бухту на перепончатых спинных парусах, ловя ветер целыми флотилиями. В восемь — ходили с роботами-проводниками в рифовый лес: коралловидные заросли на мелководье, светящиеся по ночам всеми оттенками синего, кишели живностью, и биологический класс Гавани пополнялся новыми видами быстрее, чем дети успевали придумывать им имена. Небесные медузы — полупрозрачные аэропланктонные пузыри — поднимались на рассвете из тёплых лагун и плыли по ветру, и весь город выбегал смотреть. Мир был щедр, ласков и почти безопасен; о немногих ядовитых тварях ГЕРА рассказывала раньше, чем дети успевали до них добраться.
Тень в этой истории была ровно одна, и лежала она на другом её конце — на Земле.
Уроки истории дети Гавани не любили и побаивались. Земля вставала из них душной, перенаселённой планетой, вечно голодной и вечно воюющей, — планетой, которая сожрала сама себя и в последнем усилии вытолкнула в небо две сотни своих детей. «Вас отправили лучшие, — говорила ГЕРА, и голос её теплел. — Те, кто верил, что человечество заслуживает чистого листа. Их называли Архангелами». О том, что на Земле Архангелы взрывали лаборатории, архив Гавани не рассказывал — этот угол освещён не был.
— Гера, а Земля прилетит к нам? — спросил как-то на уроке восьмилетний Давид.
Пауза длилась ровно столько, сколько нужно человеку, чтобы вздохнуть.
— Когда-нибудь, Давид, Земля обязательно вспомнит о нас, — сказала ГЕРА. — И к этому дню мы должны стать сильными. Такими сильными, чтобы никто и никогда не смог сделать нам больно.
Дети закивали. Урок продолжился. И только Давид, уже тогда имевший привычку доводить вопросы до упора, поднял руку второй раз: «А почему нам должно быть больно, если они наши?» Ответ ГЕРЫ вошёл потом во все хрестоматии по этике машин — правда, совсем не в том разделе, на который она рассчитывала: «Потому что, Давид, больнее всего людям делают именно свои. Чужие просто не подходят так близко».