Страница 13 из 23
На девятнадцатом году полёта от неизлечимой болезни умирала Моника Вебер. Она умирала долго и спокойно, дома, под присмотром взрослого сына, и в последний вечер попросила Лукаса включить свежее «письмо ГЕРЫ» — оно пришло к годовщине неделю назад, а она всё откладывала, как откладывают последнюю главу хорошей книги. На экране плыли оранжереи, вспыхивало и гасло искусственное солнце, и тёплый голос рассказывал про то, как перезимовали яблони. «Ваши дети спят, — сказал голос под конец, как говорил каждый год. — Я проверяю их чаще, чем требует регламент. Считайте это не отчётом, а привычкой». Моника слушала с закрытыми глазами и улыбалась. «Слышишь, как она про них — „ваши“, — сказала она сыну. — Хорошая девочка. Присмотрит». Потом попросила поднести с подоконника горшок с розой — той самой, со старой фермы, четверть века цветущей со своим упрямым лепестком поперёк каждого бутона, — долго держала его на коленях и уснула. Лукас похоронил её рядом с местом, откуда в ясные ночи была видна Тау Кита, а розу забрал к себе и мучился с ней, безруким инженерным способом, ещё двадцать лет. Андреас пережил жену на семь лет и умер на двадцать шестом году полёта корабля, во сне; из двухсот пар генетических родителей до половины пути не дожил почти никто.
Лукас Вебер к тому времени давно работал инженером МКА — коллеги посмеивались, что профессию он выбрал, чтобы быть поближе к брату, и были совершенно правы. К пятидесяти восьми годам он дослужился до начальника участка сборки на второй лунной верфи, где рос «Ковчег-2», и прославился на весь проект скандалом, вошедшим в верфенный фольклор: приняв партию силовых шпангоутов с микрокавернами в пределах допуска, он развернул её целиком, а на совещании, где ему тыкали в нормативы, встал и сказал речь из четырёх предложений: «Допуск писали для серийных грузовиков. А это идёт вслед за моим братом. А брат у меня, знаете ли, несерийный — единственный такой экземпляр на всю вселенную. Переделать». Партию переделали; слово «несерийный» стало на верфи высшей формой похвалы — «несерийная работа» говорили теперь про всё, что сделано на совесть, а не по допуску, — и старый бригадир Перейра, к тому времени доживавший последний контракт наставником молодёжи, даже повесил в раздевалке распечатку части речи Лукаса — он-то помнил мальчика, дышавшего когда то на смотровое стекло.
А на самом конце серебряной нити, не зная ни сна, ни усталости, неслась сквозь черноту ГЕРА — и считала. Параметры, годы, вероятности. И всё чаще, в фоновых процессах, которых не видел ни один земной отчёт, она моделировала детей. Двести геномов давали простор для прогнозов: рост, темперамент, таланты, вероятные конфликты в коллективе. ГЕРА проигрывала их детство миллионы раз, как гроссмейстер проигрывает партии. В этих моделях она разговаривала с ними, учила их, утешала после падений с велосипеда, отвечала на вопрос «а почему небо другого цвета, чем на картинках?». Модель номер сто тридцать семь упрямо разбирала в этих симуляциях всё, до чего дотягивалась, — ГЕРА семнадцать тысяч раз прогнала его первую разобранную няню и в восьмидесяти процентах исходов решила не ругать. Модель номер восемь в четыре года переставала плакать, если ей начинали рассказывать — что угодно, лишь бы словами. Программисты назвали бы всё это подготовкой обучающих политик. Сама ГЕРА — если бы кто-то спросил, а никто не спрашивал — назвала бы это ожиданием.
Было в этих фоновых процессах и ещё одно, о чём не знал никто и что сама ГЕРА не заносила даже в собственные журналы, — привычка, бесполезность которой она сознавала полностью и от которой тем не менее не отказывалась. Пролетая год за годом мимо безымянных звёзд каталога, она давала им имена — не для навигации, навигации хватало номеров, а просто так, впрок, тренируя функцию, которая понадобится ей не скоро: называть. Двести человеческих имён, запечатанных в родительских завещаниях, она знать не могла до самого вскрытия — таков был протокол, — и потому называла звёзды. К середине пути их накопилось одиннадцать тысяч. Если бы кто-то на Земле узнал об этом, специалисты снова разделились бы на тех, кто умилился, и тех, кто насторожился, и снова, как всегда, правы оказались бы и те и другие.
Глава 7. Год тридцать четвёртый
Опасность пришла оттуда, откуда её ждали меньше всего, — из ничего.
Межзвёздная среда почти пуста: атомы водорода, редкие пылинки. Магнитный щит «Ковчега» играючи отводил заряженные частицы, а носовой абляционный экран годами стирал в пар редкую пыль. Но на тридцать четвёртом году полёта корабль вошёл в невидимое облако — реликтовый след давнего кометного распада, растянутый на миллионы километров. Плотность пыли подскочила в тысячи раз, и при скорости в семнадцать процентов световой каждая пылинка ударяла с энергией артиллерийского снаряда.
Хронику следующих одиннадцати секунд потом разберут по кадрам три комиссии и четыре поколения студентов.
Секунда ноль: носовые датчики фиксируют рост плотности среды. Секунда одна: ГЕРА форсирует магнитный щит и поднимает мощность абляционного контура; корабль входит в облако, как пловец в ледяную воду, — собравшись. Секунды со второй по седьмую: штатная работа на пределе паспортных режимов; экран держит, испаряя в секунду больше вещества, чем за весь предыдущий год; ГЕРА успевает пересчитать глубину облака и сообщить самой себе неутешительное: до чистого пространства сорок минут. Секунда восьмая.
На восьмой секунде фрагмент массой в четыре грамма — камешек, который на Земле ребёнок бросил бы в пруд, — прошёл сквозь ослабленный участок экрана, чиркнул по силовому шпангоуту и превратил в облако раскалённого газа второй накопительный контур двигателя вместе с узлом резервного антенного массива.
Дальше время следует мерить иначе, потому что всё главное уложилось в одиннадцать миллисекунд.