Страница 31 из 69
Но принцесса видела и человеческую сторону этих потрясений и их весьма тревожные последствия, которые заключались прежде всего в том, что несчастные, по всей вероятности, будут просить ее мать Марию Федоровну о пощаде341. Не следует забывать, что осужденным грозили самые суровые наказания: если не смерть, то сибирская ссылка и каторга, даже для самых избранных представителей высшей знати. О том, что Мария Павловна не осталась равнодушной к этим неизбежным последствиям и, несомненно, думала о них уже в январе, свидетельствуют ее более поздние письма, написанные в июле 1826 года по случаю завершения судебного процесса и приведения приговора в исполнение342. Поэтому интерес представляют также ее размышления о мерах по стабилизации безопасности и о начавшихся еще зимой расследованиях. Здесь следует особо отметить длинное письмо, написанное Марией Павловной еще 8 февраля 1826 года, то есть спустя чуть больше месяца после того, как она впервые услышала о восстании. В этом письме она сначала отметила, что рассказанное ее матерью показало, что в том, что касается недовольства правительством, дело оказалось куда опаснее, чем считалось ранее343. С этой позиции она затем завела разговор о Николае. Примечателен историко-правовой аспект ее слов. Ведь здесь Мария Павловна, которую беспокоил вопрос преемственности и безопасности своего брата-государя и всей династии в России, поделилась опытом, извлеченным из «ошибок», ранее совершенных другими правителями в Германии: по ее словам, незрелое, непродуманное де-факто пренебрежение надлежащими процессуальными нормами в уголовных процессах приводило их к конфликтам с подданными, и особенно с элитой, столь необходимой им в качестве опоры государства344. Учитывая наличие подспудных негативных настроений в среде «classes plus elevées» (высших классов)345, Мария Павловна хотела любой ценой избежать повторения такого сценария в России. Из следующего отрывка становится ясно, насколько в этой связи было принципиально важно, с точки зрения Марии Павловны, как можно дольше не раскрывать прежде всего имена обвиняемых:
Воздавая должное открытому образу действий, избранному Николаем, я, однако, весьма утешена тем, что не предаются гласности имена тех, кого приходится арестовывать, – будь то для дачи дальнейших показаний или по причине известных преступлений. Это очень мудро, потому что настанет день, когда их имена все-таки должны будут стать известны, но если сделать это , то ополчатся все, родные и прочие, и это даст повод думать, что эти действия имеют характер произвола346.
Де-факто речь шла, по словам Марии Павловны, о деликатном компромиссе между, с одной стороны, максимальным официальным оглашением информации со стороны государственной власти с подтверждением тяжести совершенного преступления и, с другой, необходимой сдержанностью: «Это весьма деликатная ситуация, которая, с одной стороны, требует наибольшей огласки, дабы доказать суть дела, а с другой – соблюдения тех предосторожностей, кои необходимы для самого хода расследования»347.
Из вышеизложенного становится понятно, почему Мария Павловна неоднократно и настойчиво интересовалась обстоятельствами жизни семей участников восстания: ее беспокоила опасность чрезмерного сочувствия к обвиняемым и их целям, риск роста недовольства и неприязни в среде тех слоев общества, которые находились на самом верху социальной иерархии и таким образом определенно представляли собой самую чувствительную группу с точки зрения безопасности государства и династии348. Родителям и членам семей, не принимавшим непосредственного участия в восстании, но оказавшимся в него втянутыми и крайне скомпрометированными своими родственниками, грозила потеря всех привилегий и имущества, и именно им, согласно настоятельным письмам Марии Павловны, было необходимо уделить основное внимание: «Какое бы возмущение они ни испытывали по отношению к поступкам своих близких, – писала Мария Павловна, – в человеческой природе слишком глубоко заложено стремление искать оправдания, чтобы в конечном итоге снова сблизиться друг с другом»349. Через некоторое время она вновь настаивала на своем: «Не в природе человека не чувствовать связи со своими родными, даже если те признаются в своих действиях <…>»350.
Соответственно, наибольшую угрозу безопасности она видела в высших слоях общества, связанных между собой посредством самых разных отношений. Пытаясь объяснить ситуацию и излагая причины произошедшего, принцесса, как и в предыдущих кризисах того времени, касавшихся Веймара (например, в связи с Вартбургским празднеством351), в духе теорий заговора склонялась к предположению о влиянии деструктивных сил из‑за границы. Похоже, ей было морально легче вынести мысль о бунте ее собственных российских подданных, если ответственность за него ложилась не на них одних: «Я внутренне убеждена, что во всем этом есть причастность извне, английские бумаги ясно это доказали; мне неведомо, где она на самом деле, но она есть, хотя лишь Бог ведает, удастся ли нам отыскать след и представить доказательство»352.