Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 33 из 312

Коку за один рейс в Либаву платили десять рублей. При хорошей погоде делали четыре, а то и пять рейсов в месяц — за четыре недели в кармане сорок рублей у едва достигшего конфирмационного возраста парня, но моей заботой было не только варить суп и кашу. Отец, Пярни и старый Аабрам подвозили камни, лодку за лодкой, — переваливали их на палубу, а я набивал ими трюм. Спина деревенела, особенно когда погода выдавалась спокойной, а ночь лунной. Тогда и ночью не смыкали глаз до тех пор, пока судно не бывало загружено, люк не задраен, лодки на палубе не прикантованы. Пярни знал мотор лучше отца и Аабрама, он запускал двигатель, и мы на тихом ходу выбирались из бухты. Когда был хоть малый ветерок, помогавший двигаться, мы поднимали паруса — мотор-то берегли — и лишь тогда коку позволялось уйти на полубак, в то время как один из мужиков, обычно отец, первым вставал за руль. Вахта сменялась через каждые два часа, коку нести вахту не требовалось. И в Либаве коку бывало полегче — не нужно было обниматься с камнями, главное — следить, чтобы каша не пригорела и было чем как следует мужикам подкрепиться, ведь теперь им предстояло поднять из трюма на палубу три тысячи пудов камней, спустить их на тачках с палубы на землю и там уложить в кубические сажени так, чтобы покупщик смог их обмерить. У нас был трехсаженный парусник — камни складывали на берегу по пол кубической сажени. В следующий рейс уже не надо было укладывать камни на земле; по прибытии к причалу по ватерлинии полностью загруженного судна проводили краской черту. Но на сааремааском берегу, когда нагружали парусник, работа у мужиков оставалась по-прежнему тяжелой, и мне было очень жаль старого Аабрама. В постолах, в грубых домотканых штанах и рубахе, подвязан куском веревки, по пояс в воде, выдирать руками со дна камни, — как правило, они затянуты песком, — весь мокрый, а надо перевалить сто пудов камней в лодку, подгрести на ней к паруснику, возле него опять перевалить через грудь те же сто пудов из лодки на палубу, вернуться на пустой лодке к рифам, и так в течение долгого дня до пятнадцати раз, с восхода до заката солнца, при луне еще и ночи захватывая, пока твоя доля, тысячепудовый груз, не окажется в трюме «Своего острова». Нелегко было и Пярни и отцу, не говоря уже о старом Аабраме. Конечно, пытались облегчить труд, изобретали клещи и вилы для камней, для больших камней — лебедку, с их помощью пытались, не залезая в воду, нагрузить лодку, но дело с этими инструментами подвигалось не очень споро. Быстрее всего лодка наполнялась, когда сам стоишь в воде, в постолах, носками ног подкапываешь в песке камни и руками поднимаешь их в лодку.

Как бы дедушка Аабрам ни свыкся с этой работой, каким бы закаленным он ни был, годы давали о себе знать, и после рейса в последнюю неделю в Либаву он слег. Маялся спиной. Так как подходящего работника исполу с ходу не найдешь, а случайного брать не хотели, то половинщиком стал я, кок. Отец, правда, был против, но дни стояли теплые, погожие, и платили в это лето за камни больше, чем когда-либо, вот он и позволил мне сходить разок половинщиком, пока не подыщет другого человека. Мне досталась дедова лодка, а также, при том большом азарте, который у меня был, и дедова болезнь. К осени дед снова встал на ноги, а ведь пришлось почти год проваляться в постели. Ревматизм был в наших краях привычной болезнью. На Пааделайде, наверное, не было ни одного мужика за шестьдесят, который бы ходил прямо, в большинстве старики были переломлены в крестце, будто ножи складные, напополам. Банный пар и местные грязи из заводи уменьшали боль, но выпрямлялись окончательно мужики лишь в гробу.

В гробу... Но я еще и конфирмацию не прошел! Какие только страхи не пережил, о чем только не передумал! Что делать, как жить дальше, если и впрямь обезножею. Часто думал о Рахели — своей матери. В мыслях призывал ее на помощь, но другим сказать об этом не решался. Когда-то ведь я крикнул: «Мама, не уходи!» — но она все же ушла. Теперь у матери больше не было Высоцкого, кордонщик бросил ее, уехал в Петербург и там женился. Рахели приходилось самой кормить Беньямина. Она хватала в городе заказы на вязание кофт, варежек и шарфов, чтобы жизнь себе и Беньямину сохранить. Мать, наверное, слышала, что случилось с моими ногами, ведь мы находились друг от друга всего на расстоянии нескольких десятков верст, мы-то кое-что знали о Рахели, и она, видно, что-то знала о нас. Может, она бы теперь и вернулась, услышь мои мысли. Мне бы следовало их высказать, написать ей. Но я боялся сделать это. Маме я бы написал, мама и без зова приехала бы, но мама была в моих мыслях Рахелью, стала почти чужим человеком — Рахели я не решался поведать о своем горе. К тому же своим обращением к Рахели я бы ранил домашних, особенно отца. Ближние и отец, когда бывали дома, делали мне то же самое, что и другим, кого лечили баней, грязью и растиранием жил. У бабушки Лесбет были добрые руки, и она многим снимала боль. Но моя болезнь уходила медленно, и я частенько просто корчился от боли. Лена пичкала меня едой, навещал учитель. Яагуп подбадривал, сестра Наама проявляла нежную обходительность. Яагуп привез из города за большие деньги доктора, но и его лекарства не помогли. Тогда отец написал в Псков Элиасу. Вскоре от него пришел ответ: если бы дозволили, он бы и сам приехал проведать меня. А так сообщил о моей болезни известному старому доктору, которому еще в Панкранна шил костюм, и попросил его посмотреть меня. На третий или четвертый день нового года, когда лед возле отмели уже стал держать, и приехал на Пааделайд в санях посланный Элиасом доктор. Немец по рождению и фамилии, он сносно говорил по-эстонски и несколько часов расспрашивал и осматривал меня. Одобрил баню и грязи, попросил, чтобы бабушка Лесбет показала, как она растирает, сам наметил на моей спине некоторые места, которые тоже следовало растирать, хотя они и были далеко от позвоночника и совсем не болели. Аптекарских лекарств даже не прописал. Велел есть лук, чеснок, мед, яблоки, лимоны, стараться самому больше двигаться. Ни копейки денег не взял, сказал, что Элиас давно уже за все заплатил вперед.