Страница 43 из 77
Аничков дворец превратился на время в штаб. Каждые полчаса-час прибывали фельдкурьеры с докладами. Лорис слезно умолял о встрече, но был послан.
«Делом займись. Пропаганда! Все усилия на пропаганду! Битва за умы!» — начертал ему записку.
Новое покушение на царя!
Как не использовать такой повод!
Петербург накрыла волна паники, потрясения, радости и горя. В салонах и министерских канцеляриях хватались за сердце — бомбы, перестрелка, трупы — и даже шептались, не пора ли уступить революционерам. Простой народ возносил молебны за мое счастливое спасение. Скорбели те, чьих родственники и друзья погибли или пострадали на набережной.
Горе пришло к побратимам и соратным товарищам казака-конвойца, серьезно разбившего голову, после того как его сбросила лошадь после взрыва. В семью лейб-кучера Фрола Сергеева, которому бомбой оторвало ноги, после чего он умер в госпитале. В благородное семейство прапорщика Юрьевича, ставшего калекой. Остальные пострадавшие отделались легкими ранениями и контузиями.
И по погибшим революционерам кто-то лил слезы, куда ж без этого. Их, за исключением Рысакова, выпилили без жалости. Включая командовавшего нападающими Желябова. Это он бросился с кинжалом на Коха и словил в грудь двойной свинцовый привет. Не так уже сильно его и ранили, как утверждал Комаров, успел подлечиться. Оказался вполне боеспособным. На свою беду.
Зачем судить его и ему подобных? Они же превратят суд в балаган, в трибуну для самовосхваления. Через заявления суду и участие в допросе свидетелей, оспаривая выводы прокурора, выступая с защитительной речью и последним словом. А потом появятся те, кто будет восхищаться их мужеством.
Не появятся. Никто не любит неудачников, проваливших дело и напавших на пустой кортеж. Да еще и погибших частью от собственных бомб, частью в перестрелке с полицией. Таково официальное заявление.
Оставшимся на свободе народовольцам сейчас не до слез. Страх и растерянность царили в их рядах. Они не понимали, что произошло, почему полиция действовала с несвойственной ей безжалостностью и предприимчивостью. Умные догадались, что в противостоянии наступил новый этап. Что отныне цена их жизни — копейка. Сперва взрыв галереи на Садовой, теперь бойня на набережной канала. Тенденция обозначена ясно. Те, кто послабее, кто увлекся сомнительной романтикой революционного террора, трижды задумаются. Одно дело в своем кружке вещать о самопожертвовании, и совсем другое — реально на него идти, становится мучеником. Это удел единиц.
А как вы, гады, хотели? Мы вам еще горячих угольев за пазуху!
Не успел завершится этот трудный день, как люди Судейкина начали действовать. Пошла новая волна арестов, один за другим — вторая после дела о минной галереи на Малой Садовой. Четко и адресно. Без риска. Задержание на улице. В кабаке. Быстрый штурм конспиративной квартиры.
В такие никто не стучался «будьте так добры, откройте, мы к вам с обыском». Вышибли дверь, ворвались, всех на пол. И только потом любые разговоры. А кто схватился за револьверы, тому пуля в лоб. Без рассусоливаний!
Между прочим, недаром я настаивал на такой схеме. На одной явке нашли банку с нитроглицерином. Хозяева ячейки не успели ее взорвать. Соседи не пострадали. Ни один человек. И штурмующие отделались легким испугом. Всегда бы так!
Пространное правительственное сообщение о событиях на Екатерининском канале появилось в «Вечерней газете». Издание так себе, дышащее на ладан, все материалы газеты перепечатывались из уже опубликованных номеров «Биржевых ведомостей». 1-го марта «вечерка» превзошла все мыслимые объемы продаж.
Рассказ о злодействах крамольников содержал скупую строчку: «в ходе перестрелки с напавшими на пустой царский кортеж на противоположной стороне канала случайной пулей была тяжело ранена женщина».
Кто она, газетчики, несмотря на все свои старания, выяснить так и не смогли — ни 1-го марта, ни позже. Исчезла, будто и не было ее. Ответ знал я и еще несколько доверенных людей, но делиться этим знанием не хотелось. Пока придержим инфу, а там посмотрим.
Больше всего меня интересовало поведение Рысакова, которого взяли на набережной с взрывным устройством в руках. История серьезно поменялась: на этот раз он бросить бомбу не успел. Что не меняло сути — на него можно было давить, стращая виселицей. От его показаний зависело очень многое. В частности, адрес Кибальчича, который Судейкин вычислить не смог.
— Пока молчит, — доложил мне поздно вечером Ширинкин.
Я уже вернулся домой, еле живой после всех треволнений. И все же нашел в себе силы на последний акт первомартовской драмы.
— Заговор среди солдат полностью обезврежен? Постыдное дело.
— Да, государь. Алексеевский равелин забит до отказа. По двое в камерах сидят, чего никогда не бывало.
— Тогда поехали.
— Куда⁈
— В Петропавловку.
Полковник чуть не ополоумел от моего приказа. В следственный изолятор? В каменный мешок? Царь? Лично? Туда, где сидят не только «политические бунтовщики», но и казнокрады, убийцы, садисты, фальшивомонетчики и иной уголовный контингент?
— Поехали, поехали. Тут рукой подать. Напрямик рванем, через Неву.
Шатающийся от усталости Ширинкин пришел в ужас, но упираться не посмел.
Очень быстро мы оказались в стенах самого странного места в империи, являвшегося одновременно императорским погостом и одной из самых страшных тюрем.
В мертвенном лунном свете тускло светил шпиль собора. Мрачно чернели обводы приземистых зданий. Полосатые будки охраняли неподвижные, словно неживые, солдаты. Все это давило на нервы. В голову лезло, что отсюда выхода нет, и сердце незаметно сковывал ужас.
Попетляв по узким проходам, куда не заглядывало солнце, а сейчас при свете редких фонарей, выглядящих и вовсе жутко, дошли до Трубецкого бастиона. Именно сюда привезли Рысакова, а не в Алексеевский равелин, как я думал.
Оставив телохранителей снаружи, поднялся на крыльцо и прошел внутрь в сопровождении дежурного жандармского офицера. Пропускной режим был самый строгий, я мог его преодолеть личным приказом, но не стал. Если уж бояться покушения в «крытке», то уж не знаю, где еще спрятаться.
Трубецкой бастион был сооружен меньше десяти лет назад как следственная политическая тюрьма. Все камеры одиночные. Режим относительно строгий, как вскоре убедился.