Страница 39 из 79
— Верно, — сказала Вера Андреевна. — Извольте выйти, барышня, тут сыро.
Прасковью Никитичну Гущину Миша видел один раз, во дворе, и говорил с ней минуты три.
Она оказалась меньше ростом, чем он представлял, и старше. Она поклонилась, ответила на вопросы про детей коротко и правильно, сказала, что живут ничего, что старшая ходит в школу, а средний не ходит, потому что сапог нет, а младший мал.
— Тётка ваша кланяется, — сказал Миша.
— И ей кланяйтесь, — сказала Прасковья. — Она мне зимой присылала. Двадцать рублей.
— Дошло двадцать?
— Двадцать, — сказала она. — Спасибо ей, добрая душа.
Миша постоял.
— Дошло, — сказал он. — Хорошо.
Он не сказал ничего больше и потом всю обратную дорогу думал, что сделал правильно, и не мог отделаться от чувства, что сделал правильно из трусости.
Кухню Кузьма поставил в сенях, потому что больше было негде, и первую порцию сварили в четверг, при свидетелях.
Свидетелей было трое.
Инспектор народных училищ Аполлон Гаврилович Тюрин, приехавший из Козлова, был человек лет пятидесяти, вежливый, начитанный и совершенно убеждённый.
— Ваше высочество, — сказал он, глядя в котёл. — Позвольте мне высказаться прежде, чем это станет решением.
— Извольте.
— Школа учит, — сказал Тюрин. — Она не кормит. Как только вы начнёте кормить, к вам пойдут за едой, а не за грамотой. Ребёнок будет отсиживать три часа ради похлёбки и уйдёт, ничего не взяв. И родители станут посылать не того, кто способнее, а того, кто прожорливее.
— Вероятно.
— И тогда мы получим не школу, а призрение.
— Аполлон Гаврилович, — сказал Миша, — а сейчас мы что получаем?
— Сейчас мы получаем школу.
— Сейчас мы получаем двадцать девять из шестидесяти двух в лучший месяц и девять в апреле. — Миша повернулся. — Пусть идут за едой. Я согласен на это. Из тех, кто пришёл за едой, кто-нибудь научится читать. Из тех, кто не пришёл, не научится никто.
Второй свидетель, местный благотворитель Порфирий Захарович Дуняшин, владелец двухсот десятин и мельницы, слушал этот разговор с неудовольствием.
Он давал школе сорок рублей в год, четвёртый год подряд, и полагал, что имеет право высказаться.
— Я на это не дам, — объявил он.
— Никто и не просит.
— Я на это не дам из принципа, — сказал Дуняшин. — Я на школу даю. Я готов на библиотеку. Я готов на колокол, у нас колокол треснул. А на щи я не дам, потому что щи — дело домашнее, и отец должен кормить сына сам, иначе он вовсе перестанет.
— Порфирий Захарович, у Кулаковых трое ходят в одних лаптях по очереди.
— И это, — сказал Дуняшин с чувством, — оттого, что отец их пьёт.
— Он не пьёт, — сказала Вера Андреевна от печки. — Он помер в марте.
Дуняшин помолчал.
— Ну, значит, другие пьют, — сказал он.
Ели вчетвером: Миша, Кузьма, Тюрин и Вера Андреевна. Дуняшин от порции отказался и стоял в стороне.
Похлёбка была из крупы, картофеля и лука на постном масле, с ломтем чёрного хлеба, и к ней кружка кипятку.
— Ложка стоит не совсем, — сказал Кузьма, наблюдая. — Я нарочно. Чтобы горячее и жидкое, а густое им сейчас нельзя.
Тюрин съел до дна.
— Съедобно, — сказал он.
— Полторы копейки с четвертью, — сказал Кузьма.
— Не верю.
— И правильно делаете, — сказал Кузьма с достоинством. — Тут ещё котёл не считан, котёл раскидан на год, и дрова я взял по козловской цене, а тут они дороже. Выйдет копейки две. Больше двух не выйдет, за это ручаюсь.
Мер вышло четыре, и обсуждали их два вечера.
Первая — обед. Горячий, каждый учебный день, всем, кто пришёл, без разбора, без списков нуждающихся и без записок от старосты.
— Без разбора? — переспросил Тюрин. — И детям Дуняшина?
— И детям Дуняшина, — сказал Миша. — Как только вы начнёте разбирать, вам понадобится тот, кто разбирает. А тот, кто разбирает, — это волостной писарь, и мы с ним уже знакомы.
Вторая — обувь, и она далась труднее всего.
Просто раздать валенки было нельзя, и это Миша понял ещё в Гатчине, когда считал: пятьдесят пар по два рубля — сто рублей на школу, и через месяц половины не будет. Продадут, сносят взрослые, отдадут младшим, потеряют. И винить будет некого, потому что в доме, где на троих одни лапти, валенки — это не обувь ребёнка, а имущество семьи.
— Школьные, — сказал он.
— То есть?
— Обувь принадлежит школе. Утром выдают, вечером сдают. Хранится тут, в сенях, на полке, с номерами. Ребёнок приходит в чём есть — хоть в тряпках, хоть на руках его несут, — переобувается и сидит в тепле. Уходит в своём.
Вера Андреевна подняла голову.
— А идти-то ему в чём? Четыре версты.
— В чём пришёл, — сказал Миша. — Я не могу обуть деревню. Я могу сделать так, чтобы ребёнку было не стыдно войти в класс босым.
Она долго молчала.
— Это, — сказала она наконец, — половина дела. Половина, ваше высочество, но большая.
Третья мера была самая спорная.
Сорок копеек в месяц семье за каждого ребёнка, посетившего не менее двадцати учебных дней.
— Это плата за учение, — сказал Тюрин. — Наоборот.
— Это плата за работу, — сказал Миша. — Одиннадцатилетний мальчик зимой не бездельничает. Он молотит, возит, нянчит младших. Отец, отпуская его в школу, теряет руки. Мы эти руки покупаем.
— Вы приучите их брать деньги за собственных детей.
— Они уже берут, — сказал Миша. — Только сейчас им платит не школа, а гумно.
Четвёртая — стипендии. Пять на уезд: городское училище, а для лучших — учительская семинария, с содержанием и с одеждой.
И пятое, о чём Тюрин спросил первым делом и был совершенно прав.
— Кто станет считать посещение?
— Учительница.
— Которой платят сорок копеек за каждого посетившего.
— Не ей, — сказал Миша. — Семье.
— Всё равно, — сказал Тюрин. — Через год у неё в журнале будет шестьдесят два из шестидесяти двух, и вы ничего не докажете.
— Считать будут двое, — сказал Миша. — Она в журнале. И Кузьма Липатович, вернее тот, кто станет при котле, — по числу выданных порций. Каждый месяц оба списка сличаются. Не сойдётся — разбираемся.
Вера Андреевна поставила чашку.
— Я могу приписать в журнал, — сказала она спокойно. — И сговориться с бабой при котле. Она за полтинник в месяц напишет что угодно.
— Можете.
— Тогда зачем два списка?