Страница 27 из 79
— Он самый. — Чехов вытер руки. — А вы, стало быть, тот самый мальчик, о котором мне писали из земской управы, что он приедет и чтобы я не пугался.
— Я приехал спросить.
— Спрашивайте. Только пойдёмте, я иду в Крюково, там баба со вчерашнего.
Они пошли по дороге.
Чехов шёл быстро, разговаривал через плечо и ни разу не назвал его высочеством — говорил «вы», без всякого приложения, и от этого сделалось легче, чем от всего, что происходило с Мишей за последний месяц.
— Двадцать пять деревень, — сказал он. — Четыре фабрики, монастырь. Это участок. Никакого жалованья я не беру, потому что если возьму, то стану обязан отчётом, а отчёт я писать не умею и не хочу.
— На что вы покупаете лекарства?
— Клянчу, — сказал Чехов. — У фабрикантов. Хожу и клянчу, и это, доложу вам, унизительнейшее занятие из всех, какими я в жизни занимался, а я занимался разными. Некоторые дают.
— Сколько у вас бараков?
— Один. — Он усмехнулся. — Изба. Две койки, стол, ведро. Хотите посмотреть — по дороге.
Изба была вычищена и пуста. Пахло карболкой и деревней. На двух койках лежали свежие тюфяки, у стены стояло ведро с раствором, на подоконнике — три пузырька и жестянка.
— Вот, — сказал Чехов. — Образцовый.
Миша достал из папки фотографии.
Их сделала уездная управа для отчёта, четыре штуки, наклеенные на картон: барак снаружи, барак изнутри, кухня Кузьмы, весы. Он вёз их два дня и ни разу не смотрел, потому что видел всё это своими глазами.
Чехов взял верхнюю и стал разглядывать, наклонив голову.
— Хорош, — сказал он. — Полы, вижу, крашеные. Простенок вон тот у вас лишний, койку не поставишь. И тесно между рядами, санитару не разойтись с носилками, но это все так строят.
Он перевернул на вторую.
— Барак чистый. Лекарств, впрочем, не видно.
— Они в шкапу.
— Верю. — Чехов держал карточку на вытянутой руке. — Зато портрет у вас превосходный.
— Какой портрет?
Чехов молча повернул карточку.
На дальней стене, между окнами, над третьей койкой, висел портрет в раме.
Миша взял фотографию и поднёс к глазам.
Он был там четыре дня. Он ходил по этому бараку, считал койки, спорил с Тарусовым про четвёртый пункт, стоял вот на этом самом месте — и не заметил.
— Я его не вешал, — сказал он.
— Разумеется, не вешали. Его повесил кто-нибудь из управы, накануне вашего приезда, и очень собой был доволен. — Чехов забрал карточку обратно. — Я не в укор. Я к тому, что рама стоит рублей восемь, а хинина на восемь рублей — это на две недели одному фельдшеру.
Он вернул фотографии.
— Теперь позвольте вопрос.
— Слушаю.
— Кто в этом бараке будет работать через месяц?
Миша открыл рот и остановился.
— Осип Данилович Тарусов, — сказал он. — Земский врач уезда.
— Отлично. У него сколько сёл?
— Он один на весь уезд, с двумя фельдшерами.
— Значит, он там не будет, — сказал Чехов. — Он будет в других сёлах, потому что их сорок. Кто будет в бараке?
— Фельдшер Гурьев.
— Постоянно?
— Пока холера.
— А потом?
Миша молчал.
— А потом ваш барак запрут, — сказал Чехов буднично, — тюфяки увезут в управу, известь растащат, и через год в нём будет ссыпан овёс. Я это видел трижды. Один раз даже с портретом.
В Крюкове они пробыли час с четвертью.
Миша в избу не заходил — Чехов не пустил, коротко и не обсуждая, — и просидел это время на брёвнах у забора, глядя, как деревня занимается своими делами, и слушая, как за стеной иногда говорят.
Вышел Чехов мокрый и злой.
— Плоха?
— Не холера, — сказал Чехов. — Дизентерия. Отчего, впрочем, ей не легче.
Он сел рядом на бревно, вытянул ноги и некоторое время молчал.
— Вот вам главное, чего вы не понимаете, — сказал он потом. — Я тут четвёртый месяц. За эти четыре месяца я хороший врач, я вам без хвастовства говорю, я знаю, что делаю. И меня в Крюкове слушают вполовину.
— Почему?
— Потому что я тут четыре месяца. — Он снял пенсне и стал протирать. — А фельдшер Аким Игнатьич тут девятнадцать лет. Он пьёт, он ставит банки от всего, включая перелом, и он в позапрошлом году залечил ребёнка. И ему верят больше, чем мне, и, что самое обидное, отчасти правильно делают.
— Как это правильно?
— А так, что я уеду, — сказал Чехов. — И вы уедете. И земство ваше уедет, потому что оно приезжает на холеру, а живут они не на холеру, а всегда. Аким Игнатьич останется. К нему в феврале с грыжей идти, и в марте с ребёнком, и в ноябре, когда никакого начальства нет на двести вёрст.
Он надел пенсне.
— Ваша памятка, между прочим, хорошая. Я читал, мне прислали. Особенно про то, куда идти с ведром, — это додумался кто-то толковый.
— Реутов.
— Не знаю такого. Так вот, памятка хорошая, и её прочтут, и через два дня забудут, потому что бумага в деревне не живёт. Живёт человек. Если ваш листок скажет одно, а Аким Игнатьич скажет другое — поверят Акиму.
— Значит, надо, чтобы Аким говорил то же самое.
— Ага, — сказал Чехов. — Вот вы и подошли к делу.
Миша достал книжечку.
— Сколько ему платят?
— Двести рублей в год. И по гривеннику с носа за что попало, потому что на двести рублей не проживёшь.
— По гривеннику с носа.
— Ну да.
— Тогда ему выгодно, чтобы носов было побольше, — сказал Миша.
Чехов посмотрел на него сбоку.
— Вы, простите, о чём?
— О том, что если человеку платят за каждый случай, у него будут случаи. А если ему платить за то, чтобы случаев не было, он их перестанет записывать. — Миша писал. — И то и другое скверно.
— И как же вы намерены?
— Платить за готовность.
Он объяснил, как думал всю дорогу от Козлова и как окончательно сложилось только что, на этом бревне.
Фельдшеру доплачивают отдельно — не за приём и не за отсутствие больных, а за то, что у него дома лежит запас и что его можно найти. Запас проверяется раз в месяц по описи: соль, сода, посуда для вливания, известь, полотно. Не хватает — доплату снимают. Всё на месте — платят, даже если за месяц не было ни одного больного.
— Особенно если не было, — сказал Миша. — Это и есть то, за что платят.
— А врать он будет?
— Будет. Первые полгода будет. — Миша поднял глаза. — Поэтому проверять запас должен не тот, кто платит, и не волостное правление.
— А кто?
— Не знаю ещё.
— Вот это, — сказал Чехов, — самый честный ваш ответ за сегодня.