Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 26 из 79

Глава 9

Отец не кричал.

Миша готовился к крику всю дорогу — двое суток, Козлов, Рязань, Москва, Петербург, — и заготовил на каждый возможный крик по ответу, и ни один не понадобился.

Отец сидел за столом, в халате, и подписывал.

— Приехал.

— Приехал, папа́.

— Сядь.

Он подписал ещё две бумаги, отложил перо и посмотрел на сына так, как смотрят на предмет, который надо оценить перед покупкой.

— Похудел.

— Немного.

— Загорел.

— Да.

Отец кивнул, будто это подтверждало какое-то его предположение.

— Ты мне телеграмму послал в четверг, — сказал он. — В три часа. До того как поехал.

— Да.

— Зачем?

Миша ответил не сразу.

— Чтобы не мочь передумать, — сказал он.

— Объясни.

— Если бы я послал вечером, я бы решал вечером. — Он смотрел на край стола. — К вечеру могло бы обойтись. Толпа могла разойтись сама, барак мог уцелеть, я мог сесть на утренний и приехать сюда, и вы бы ничего не узнали, и я бы вам ничего не сказал.

— Ты уверен, что не сказал бы?

— Нет, — сказал Миша. — Я не уверен. Поэтому и послал в три.

Отец очень долго молчал.

— Ты, стало быть, себе не веришь.

— В этом — нет.

— Ну, — сказал отец, — по крайней мере тут ты не соврал.

Он встал и прошёлся к окну, и Миша по спине его понял, что сейчас будет.

— Слушай меня. Я на тебя не сержусь за барак. Барак — дело понятное, я бы на твоём месте тоже не сел в поезд, и всякий бы не сел, и ты это знал, когда давал слово. — Отец повернулся. — В том и штука. Ты давал слово, зная, что не сдержишь.

— Я не знал.

— Знал, — сказал отец спокойно. — Не думал — а знал. Это разное, но для меня одинаковое.

Он вернулся и сел.

— Теперь так. Слова твоего я больше спрашивать не стану.

Миша поднял голову.

— Незачем, — сказал отец. — Ты его дашь, я тебе поверю, а потом окажется, что там барак, или пожар, или ещё что, и всякий раз это будет что-нибудь такое, из-за чего и я бы не уехал. Значит, спрашивать нечего.

— Папа́…

— Буду спрашивать Ордынцева, — сказал отец. — С него мне взять есть что. Он служит, у него чин, дом и две сестры, и он это понимает. А с тебя мне взять нечего, ты мой сын.

Миша сидел и чувствовал, как это входит.

Это было не наказание. Он ждал наказания и почти хотел его — запрета, домашнего ареста, отобранных денег, чего угодно, что имеет срок и кончается. Это не имело срока.

— Я понял, — сказал он.

— Ничего ты не понял, — сказал отец без всякого раздражения. — Поймёшь лет через десять. Ладно.

Он придвинул к себе следующую бумагу и вдруг спросил, не поднимая головы:

— Сколько человек в бараке помещается?

— Двенадцать. Ещё шестнадцать коек в запасе, но их ставить некуда, там сени.

— А отхожее?

— Снаружи, в двадцати саженях, с известью. Осип Данилович велел рыть новую каждые десять дней.

— Полы мыли чем?

— Раствором карболовой, слабым. Два раза в день.

Отец хмыкнул.

— Дед твой в Крыму такие бараки видел, — сказал он. — Рассказывал, что полы там мыли раз в неделю, и то по праздникам.

Он подписал бумагу.

— К матери сам пойдёшь. Сегодня.

Миша встал.

— Папа́. Мне нужно съездить в Серпуховской уезд.

— Куда?

— Московской губернии. Там есть участок, где всё то же самое, только без нас. Ни денег, ни вагонов, ни великого князя. Я хочу посмотреть, как это выглядит, когда нет меня.

Он ждал спора.

— Езжай, — сказал отец.

— Просто езжай?

— Просто езжай. — Отец не поднял головы. — Ты мне уже показал, что запреты мои ничего не стоят. Что ж мне теперь, их множить?

Мама́ не спросила ничего.

Она усадила его пить чай, велела принести варенье, которое он не любил с семи лет и которое ему по-прежнему подавали, и говорила про Ксению, про поездку в Данию, про то, что Ольга опять свалилась с лошади и что Забава хромает.

Он ждал двадцать минут.

— Мама́.

— Что, милый?

— Вы не хотите со мной говорить про Козлов.

— Не хочу, — сказала мама́.

Она поставила чашку.

— Хотя нет. Хочу одного. Расскажи мне, что ты там видел.

— Что именно?

— Всё, — сказала она. — Барак. Толпу. Как брали этих. Кто кричал. Я хочу это знать.

— Мама́, зачем?

— Затем, что ты там был, а я нет, — сказала она. — И теперь я четыре ночи не сплю и придумываю сама. То, что я придумываю, наверняка глупее того, что было. Я хочу перестать придумывать.

Он рассказал.

Он рассказал всё, стараясь не смягчать и не украшать: про баб с вёдрами, про то, что их прислали заливать известь; про швабру Гурьева; про то, как хрустнула рука; про рыжего мужика с бабьим лицом, который плакал и кричал про детей; про то, что он смотрел и не отвернулся, и что заставлять себя пришлось.

Мама́ слушала, не перебивая, сложив руки на коленях.

Когда он кончил, она долго молчала.

— Теперь я это тоже видела, — сказала она. — Спасибо.

И налила ему ещё чаю.

Про Серпуховской уезд ему сказал Тарусов, ещё в Козлове, между делом, отвечая совсем на другой вопрос.

— Хотите посмотреть, как надо? Поезжайте в Московскую губернию, в Серпуховской. Там участок держит один — двадцать пять деревень, четыре фабрики и монастырь. Жалованья не берёт.

— Фамилия?

— Чехов, — сказал Тарусов. — Тот самый, если вам это что-нибудь говорит.

Это говорило.

Миша три дня по дороге воевал сам с собой и, кажется, победил не полностью.

Он совершенно точно знал, чего делать нельзя. Нельзя говорить, что читал. Нельзя говорить, что будет читать. Нельзя ронять названий. Нельзя смотреть на человека так, как смотрят на памятник, потому что памятнику тридцать два года и он в это лето лечит понос по деревням.

И ещё одно, о чём он старался не думать: тысяча девятьсот четвёртый.

Мелихово оказалось небольшой усадьбой, довольно запущенной, с молодым садом и разрытой землёй у флигеля. Хозяина не было. Хозяин был в Крюкове, потом в Угрюмове, потом сказали — на фабрике.

Нашли его к четырём часам, в деревне, у крыльца, где он мыл руки из подвешенного рукомойника.

Он был высок, тонок, в пыльном чесучовом пиджаке, с бородкой и в пенсне, и выглядел усталым тем ровным способом, каким выглядят люди, устающие уже второй месяц подряд.

— Антон Павлович?