Страница 11 из 98
Ван бросает ему две фразы, на которые мальчишка отвечает так же коротко.
— Что он сказал?
— Он сказал — русский офицер ест, как русский солдат, — переводит Ван Лаоси. — Это хорошо.
Проход минуем в четверть десятого, и внешний рейд сразу открывается целиком. Сорок лет я разглядывал его на плохих книжных фотографиях, где всё выглядело серым и мелким. Теперь передо мной он чёрный, огромный, живой. Две линии тяжёлых кораблей стоят так близко одна к другой, что между ними ходит паровой катер. На катере горит фонарь, до нас доносится мерный стук машины.
По бортам висят гроздья ярких точек, надстройки освещены, отражения тянутся по чёрной воде длинными дрожащими полосами и сходятся у нашей шаланды. Ветер приносит обрывки голосов, звон металла, редкие свистки. Даже отсюда слышно, что на кораблях продолжается обычный вечер. Весь рейд похож на праздничный бульвар, зачем-то вынесенный из города на открытую воду, за три версты от последнего фонаря.
«Петропавловск». «Полтава». «Севастополь». «Пересвет». «Победа». «Ретвизан». «Цесаревич». Крейсера стоят мористее, сегодня бить будут не по ним.
Ни один корабль ещё не лежит на грунте, не переломлен, не сидит на камнях с задранным носом. Зато сейчас, в ту самую минуту, пока я смотрю и прикидываю расстояние, примерно семь тысяч человек пишут письма, играют в карты, ругаются, спят. Ни один не знает того, что знаю я.
Я снова считаю расстояние. От нас до линии около восьми кабельтовых, от линии до входа в проход больше двадцати кабельтовых. Если начнётся здесь, добраться до берега мы не успеем.
— Куда ходи?
Я показываю на «Ретвизан», к которому мы подходим около десяти. Вблизи броненосец загораживает половину неба. От него исходит низкий ровный гул вентиляторов, помп, живого железа, с борта тянет тёплым воздухом, котельным, машинным, жилым.
— Эй, на «Ретвизане»!
Ветер уносит голос, поэтому кричать приходится второй, потом третий раз, прежде чем наверху, у самого среза борта, появляется силуэт.
— Кто такие?
— Подпоручик Стужев, штаб укреплённого района! Срочное сведение!
Наверху негромко переговариваются, после чего отвечает другой голос, помоложе.
— Какого штаба?
— Укреплённого района! Разведывательное отделение!
— С китайской лодки?
— Да!
Их там несколько, все смеются беззлобно, как люди, которым за долгую скучную вахту наконец досталось развлечение.
— Господин подпоручик, — молодой голос вежлив до издевательства, — вы отойдите-ка от борта. А то мы вас сейчас концом накроем, будет у нас с вами международный инцидент.
— Одну минуту! — прошу я.
— Минуту, — соглашаются наверху.
— Сегодня ночью на рейд придут японские миноносцы. Отряд, до десяти вымпелов. Между одиннадцатью и полуночью. Погасите огни и разведите пары.
Наверху молчат дольше, чем прежде, так что я успеваю поверить, будто наконец достучался.
Потом сверху спокойно, почти сочувственно спрашивают.
— От кого сведение?
Снова тот же вопрос, уже невесть в который раз за день, теперь с высоты четырёх саженей.
— Не могу сказать.
— Тогда и я не могу.
— Мичман, послушайте…
— Я вас слушаю уже минуту, честное слово, дольше многих!
После короткой паузы он продолжает, теперь уже без прежней насмешки.
— Вы третий за сегодня, подпоручик. До вас был грек с угольной пристани, он предлагал за двести рублей открыть тайну японских шифров. До грека штабс-капитан из инженерного, тот кричал про шпионов в китайской прислуге. Вы, надо признать, изобретательнее всех.
— Просто погасите огни! Это ничего не стоит! Не надо двести рублей! — пытаюсь шутить я.
— Огни горят по расписанию.
По его голосу я слышу, что теперь он не смеётся. Ему самому такое не нравится, он говорил об этом сегодня раз пять, успел устать до тошноты.
— Расписание не я писал. Отходите, подпоручик. Правда, отходите. Тут через полчаса катер пойдёт, вас перережет и не заметит.
— Мичман!
— Всё, подпоручик.
— Мичман, я вас прошу! Одни огни! Больше ничего! — надрываюсь я.
Он отходит от борта, делает четыре шага по железу. Наверху кто-то негромко произносит несколько слов, оба смеются. Из открытого иллюминатора тянет жареным луком, чей запах в темноте под бортом я ощущаю особенно ясно. Это последнее, что достаётся мне с «Ретвизана». Ван Лаоси на корме не шевелится.
— Ходи домой?
— Нет.
— Куда ходи?
— К следующему.
К одиннадцати мы обходим шесть кораблей. С каждым новым бортом приходится всё дольше собирать голос, хотя слова давно произносятся сами. Меняются лица наверху, меняются интонации, ответ остаётся прежним. С «Полтавы» посылают сразу, без лишних расспросов.
— Отваливай!
— Подпоручик Стужев, штаб укреплённого…
— Отваливай, тебе сказано!
С «Паллады» переспрашивают дважды.
— Чего он хочет?
— Огни погасить.
— Чего?!
— Огни, говорит, погасить.
Наверху недолго совещаются, потом кто-то свешивается через борт и очень добросовестно, как объясняют иностранцу, кричит.
— Господин подпоручик! Огни! Горят! По! Расписанию!
— Я знаю, что по расписанию!
— Ну и всё тогда!
С «Пересвета» вообще не отвечают. Из открытого люка доносится бравурный граммофон с трубой, женский смех, стук посуды. Я ору в темноту под их бортом, пока кто-то на «Пересвете» заводит пластинку заново.
С «Цесаревича» вызывают старшего. К борту выходит усталый лейтенант с фонарём, выслушивает до конца, после чего задаёт три вопроса, один другого толковее. Сколько вымпелов, с какого румба, откуда счёт времени. На первые два я отвечаю.
— А на третий?
— Не отвечу. Не знаю.
Он молчит секунд пять. В тишине слышно его дыхание, под сапогами поскрипывает настил.
— Подпоручик, вы или пьяны, или вам двадцать лет.
— Мне двадцать лет, — соглашаюсь я.
— Тогда идите спать. И, знаете… — фонарь опускается. — Если вы вдруг правы, вы завтра будете самым несчастным человеком в этом городе. Помните об этом, когда захочется гордиться.
Пробую сжать кулак и вижу, что пальцы сходятся, хотя я уже не чувствую их движения. Ван Лаоси протягивает тряпку, которую я наматываю на кисти, а через минуту ткань встаёт коркой, удерживая прежнюю форму. Я сажусь к жаровне спиной, однако от близкого тепла делается только хуже. Тело второй раз вспоминает, что это такое, начинает требовать его и не перестаёт до конца ночи.