Страница 1 из 62
Пивоварова Ирина
Обожаю запах подмышек моего мужа. Обычно он чистоплотен, но, когда потеет, запах его подмышек возвращает меня в глубокое детство, в те его редкие, избранные моменты, когда вместе с группой из детского сада под предводительством воспитательницы судьба забрасывала меня на лефортовские окраины, туда, где медленно текла и ядовито пузырилась длинная темная река. Впервые обнаружив у Игоря этот отталкивающий и притягательный запах, я вспомнила железную решетку сточного люка у основания моста, под которой булькала и переливалась желтая, смрадная влага.
Те места в Лефортово были исключительно пустынны, позднее я выбрала их для прогулок своей первой влюбленности. Мне везет на армян. Первым моим возлюбленным был Жорка Акопян, по прозвищу Борщ. Мать у него была огромная, жирная армянка из семьи старых большевиков. Две усатые армянские тетки были старыми большевичками. Они жили на Бауманской в соседнем доме, желтом доме моих страданий и любви. Они жили на третьем этаже отвратного конструктивистского строения, и их безволосое окно, пустое и по-большевистски неприкаянное, было закрыто от меня ветками большого дикого дерева (не помню породы), которые мешали мне заглянуть внутрь, когда мне мучительно хотелось знать, что делает мой возлюбленный Жорка Акопян. В тот самый миг, когда я стою у длинного окна нашей 16-метровой комнаты в ночной сорочке в мелкий горошек и мать теребит меня бесконечными вопросами типа: «Сделала ли ты уже уроки, Ирочка?»
О, Бауманская! Страдалище моих ночей! Безумное воспоминалище моих утр, дней и вечеров! Страшилище моей ипохондрии! Вместилище всей радостной гадости моей жизни! Тут я родилась. Тут длилось мое убогое, несравненное, любимое детство. Тут я дружила с монстром в юбке Иркой Рыжанской. Тут я влюблялась в блатных парней в кепках из подворотни. Чистенькая, благовоспитанная, заброшенная, плохо ухоженная и плохо накормленная еврейская девочка с длинными серыми печальными глазами. С длинным ртом маленькой, тощей, широкоплечей лягушки. Веснушчатая по веснам. Бледная по зимам. Вечно температурящая. Осыпаемая грубыми материнскими поцелуями. Водимая отцом на детские утренники в консерваторию по воскресеньям. Незамечаемая гордым старшим братом, студентом строгановского скульптурного отделения. Болтающаяся под ногами у взрослых, вытирающая каждый день со смрадным чувством пыль с пианино, а также со всех остальных необходимых и убогих предметов нашего обихода, вечно толкущаяся с Рыжанской на кухне и в туалете, вечно хохочущая, одержимая с восьми лет вопросом «Что есть истина?».
Жорка Акопян был первым, в кого я влюбилась. Это был огромный нелепый малый с толстыми ногами, боксер восемнадцати лет, с пышной светловатой шевелюрой, с ушами, забитыми серой, с грустным и ядовито-влюбленным лицом, мечта моей подруги Мирки Грибанковой, которая плакала из-за него по ночам. Как я влюбилась в него? А вот как.
Я стояла на балконе у Мирки и смотрела вниз, во двор. А Жорка стоял внизу с Борькой Хмельницким, и глядел на меня, и улыбнулся мне. До той поры ни одна особа мужского пола мне не улыбалась. Это были люди из другого мира. А тут вдруг настоящий взрослый мужчина улыбнулся мне снизу с пыльного тротуара. И я похолодела. Я поняла, что люблю его.
А потом был Андрей Касаткин. Однажды я по прошествии многих лет, шествуя по святому продолговатому Комсомольскому переулку в святое логово моего мужа, где горела и переливалась чистая его душа, где были развешаны исполненные высокого искусства, чистые его картины, где прохаживалось довольно нескладно сколоченное и не слишком чисто вымытое его тело, как раз там, где Комсомольский переулок переходит во двор, ведущий в подвал, там, где находится контора газоотводных труб, я встретила высокого, толстого, неряшливого бывшего блондина в костюме с прилипшим пухом, мелким сором и кусочками говна и неровными конечностями каких-то желтоватых записок с косым женским почерком, рассыпанных по его плечам и брюху, застегнутому в пиджак с двумя оторванными пуговицами, из коих третья болталась на черной нитке. Он соображал на троих с двумя алкашами.
«Здравствуй, Андрей», — сказала я. Он оглянулся, и его блеклое пухлое лицо (лицо сынка зам. министра по химической промышленности) выразило глубочайшую радость и умиление. Брезгливо оттопыренная нижняя губка оттопырилась еще сильнее. Голубые глаза раскрылись, кусок пожелтевшей ваты свалился с немытых волос, и он сказал: «Здравствуй, Ира. Это ты? Я любил тебя всю жизнь». Конечно, он любил меня всю жизнь, это же естественно. Меня все любили. А жил-то он в Доме правительства, в квартире с дубовыми панелями, в темной барской квартире, где среди комодов бродила его пузатая 10-летняя сестра и где его полная, короткая мама-полька из аристократического семейства говорила ему: «У тебя, наверное, девушка — еврейка?» Теперь он был задрипанный алкаш с засаленным лицом и вонючими дружками и работал в газоотводных трубах незаметным разъездным агентом. Только в глазах его осталось жгучее воспоминание о дивно прожитой любви. Я, я, Ирочка Шимес, осталась самым светлым местом его души. Меня ждал мой муж Витя со своей чистой пылающей душевной организацией. Ручки его всегда были чисты, как лапки молоденького поросенка, темно-карие глаза его были туманны, жгучи, могучи, певучи, летучи. Теперь он уже не тот. Более толст, менее духовен, не жгуч, не могуч, не летуч, приземлен, что ни говори. И все же я продолжаю его любить и часто вспоминаю его белое круглое нелепое тело в ситцевых трусах в оранжевый цветочек, его нежно-розовые сосочки на абсолютно голой грудке, его умную черноволосую голову, его строгий сдержанный взгляд, его объятия, его признания, его вздохи, шепоты, любовь, ненависть, его служенье, броженье, мечты. А помнишь ли ты, Витя, как женщина на втором этаже громко кричала мужу: «А пошел ты на хуй из моей судьбы!»
Когда я хочу нарисовать прямую линию — а я рисую поразительно четкие и поразительно прямые линии, — я расслабляю кисть своей руки и позволяю ей совершать бесконечные отклонения — то влево, то вправо, то влево, то вправо.