Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 93 из 113

Глава 70

Наутро у меня были следующие клиенты, готовые платить за то, что я заберу чужую боль. И я забрала. Вобрала целиком и полностью боль старика, потерявшего жену и решившего, что жизнь для него закончилась. В окружении любящих внуков и детей он словно воскрес, выбрался из своего отчаяния, а меня готовы были носить на руках.

Я чувствовала, что делаю что-то доброе, важное. Я возвращала не просто людей к жизни, а возвращала человека к близким, которые были уверены, что навсегда потеряли его. Ведь врачи развели руками и сказали, что способа спасти нет.

Я купила себе зеркало. Не фамильное, не антикварное, не с позолотой – просто стекло в простой раме. Чтобы видеть своё лицо, а не отражение чужих надежд. Я повесила его над умывальником и впервые за двадцать лет увидела – не птичку, не коллекционный экспонат, не сосуд для боли… а женщину. Уставшую. Но живую.

Сарафанное радио разнесло весть быстрее, чем слух о падении королевы: «Та самая женщина… та, что исцеляет боль… живёт у старушки Джоан… в переулке Милосердия».

Первую неделю я жила с ощущением, что стою на пороге чего-то нового. Яркого. Теперь я не принадлежала никому. Не было ни стен поместья, ни решеток, ни клеток. Была лишь я и мой дар, способный помочь даже тем, кому помочь было практически невозможно.

Сначала приходили робко. С опущенными глазами. С дрожащими руками.

Просили. Умоляли. Говорили: «Я не прошу чуда… просто чтобы снова дышалось».

Я брала их боль – не как дар, а как долг.

Боль старика пахла табаком и пеплом – он курил трубку с тех пор, как похоронил жену. Боль матери, потерявшей сына, была солёной, как море, и царапала горло, будто я глотала стекло. А боль вдовы… она была тихой, но тяжёлой – как мокрое от слёз одеяло, которым укутывают мёртвого.

Ночью я выплакивала ее в подушку, пока не становилось легче.

Потом – снова улыбалась. Снова протягивала руку к тому, кто нуждается во мне и в утешении.

Я видела столько судеб, столько боли, что впору писать мемуары. Но радость от того, как безнадежный пациент впервые поднимал голову и чувствовал что-то кроме всепоглощающего горя, сложно было описать словами.

К концу первой недели я заработала больше, чем я себе представляла. Теперь я понимала. С голоду я никогда не умру.

Золото звенело в кошельке, но в груди было пусто – как выжженная земля после пожара. Лечение давалось непросто. Особенно страшно было нести боль внутри к подушке, а потом выплакивать чужие слезы, хороня чужих родственников, детей, надежды и планы.

Утром я чувствовала себя разбитой, но мысль о том, что скоро все будет хорошо, заставляла меня снова улыбаться и идти к людям, которые собирались возле дома и ждали, когда откроется дверь.

И всё же… Я улыбалась.

Впервые за долгое время – по-настоящему.

Потому что это были мои деньги. За мою боль. За мою силу.

Я могла купить себе хлеб. Платье. Даже дом.

Однажды я решила: «Хватит жить у Джоан. Куплю дом. Сад. Тишину. Может, даже кошку».

Маленький. С садом. С окном, из которого видно небо, а не чужие портреты. И эта мысль меня согревала. Мой дом. Мой собственный дом. Моя жизнь… Да! Я куплю ее! Пусть мне за это придется заплатить, но я готова!

И чем быстрее я смогу это сделать, тем лучше! И тогда я принялась за работу. Ведь жить в доме у Джоан хоть и приятно, зная о том, как она чудесно готовит, но все равно – чужое.

Это чувство «чужое» давило на меня со всех сторон чистенькими стенами, аккуратным окном и покрашенной белой дверью.

В тот день пациентов было много. Я не успевала приехать от одних, как меня уже звали к другим. Целовали руки, умоляли, упрашивали и сулили деньги. Я не могла отказать. Разве можно отказать мужу той, которая потеряла первенца?

Можно отказать внукам бабушки, которая их выростила и теперь мечтает умереть поскорее, чтобы встретиться с мужем? Разве можно отказать родственникам, которые просят помочь маленькому мальчику пережить потерю мамы?

Я хотела сказать «нет». Хотела закрыть окно, запереть дверь, спрятаться под одеялом и не слышать этого хора отчаяния. Но мои пальцы сами тянулись к чужой руке. Мой дар не спрашивал – он требовал. И я ненавидела себя за то, что снова не могу сказать «нет».

К вечеру я не могла стоять.

Не могла говорить.

Не могла даже плакать – слёзы высохли вместе с надеждой.

Я упала на кровать и проспала почти сутки, болтаясь, словно трусы в центрифуге в катавасии снов.

А когда открыла глаза от крика Джоан.

– Что вы за нелюди такие?! – кричала Джоан на улице, с лицом, перекошенным от ужаса и заботы. – Она же человек! Ей тоже нужно отдыхать! Вы что, не видите, как она выглядела?!

Я выглянула и увидела… толпу. Настоящую толпу.

– Я приехала из деревни, услышав о чуде! – кричала одна женщина, пытаясь перекричать других.

– Мне тоже нужно чудо! – пытался переорать ее мужчина. – У меня жена умирает!

Толпа не слушала.

Она не просила. Она требовала.

Я высчитала: три – это предел.

Три – и я могу прожить эту боль до утра.

Три – и я не сгорю дотла, как свеча, которую зажгли с двух концов.

Я открыла окно.

– Я могу принять только трёх в день, – сказала я хриплым, но твёрдым голосом. – Не больше. Иначе… я умру.

Люди кивнули. Обещали. Благодарили.

Но на следующий день – снова толпа. И они кричали еще сильней! Некоторые даже проклинали меня за то, что я дала чудо другим, а им нет!

– Вы слышали? – кричала Джоана. – Три в день! ТРИ!!!

– Это несправделиво! Я проделал такой долгий путь! – спорила с ней толпа на разные голоса. – Меня! Меня! У меня жена умирает! У меня сын! Дайте и мне чудо!

– Давайте по записи! – крикнула я, и люди стали записываться. Но это не помогло. Они все равно приходили под дом, превращая улицу Милосердную в балаган.

Но я от своих принципов не отказывалась. Три так три! И я лечила.

Я брала боль – как проклятие. Отдавала надежду – как последнюю монету в мире, где всё продаётся.

Отдавала надежду – как последний кусок хлеба.

И каждую ночь – выплакивала чужое горе в подушку, пока не становилось тише.

Иногда, просыпаясь в поту от чужого кошмара, я ловила себя на мысли: а что, если лорд Эштон прочитал то письмо? Что, если бы он понял? Но я тут же гнала эту мысль – как предательницу. Потому что надежда – самая опасная из всех болей. Её не выплачешь. Её можно только убить.

Но толпа росла.

Как плесень на стене.

Как тень на закате.

Как страх в сердце женщины, которая вдруг поняла: