Страница 56 из 71
Глава 27. Сама по себе
Утром я проснулась
другой
.
Не выспавшейся — какой там сон.
Не счастливой — до счастья было как до луны.
Но другой: собранной, холодной, ясной. Чёрная ночь выжгла во мне панику, а на пепелище, как это всегда у меня бывает, проступил расчёт. Я снова умела думать. А думать — это уже почти
оружие
.
Первым делом я позвонила отцу. С готовым планом — точнее, с тем, что я считала планом: я брошу всё, прилечу, впрягусь, я знаю наши структуры, я могу разговаривать с юристами, я могу…
— Стоп, — сказал отец, не дав мне договорить. — Послушай меня, дочь. Внимательно.
И сказал то, чего я не ожидала.
— Этим занимаемся
мы
. Я, мама, наши люди — у нас целая команда, лучшие юристы, мы не первый год держим оборону, и поверь, мы знаем эту работу лучше, чем ты можешь себе представить. — Голос был твёрдым, но в нём звучало что-то тёплое, отчего у меня защипало в горле. — Ты не обязана нас спасать, Арина. Ты не глава холдинга. Ты не наш солдат. Ты наша дочь. И самое лучшее, что ты можешь сейчас сделать, — это не дать им сломать ещё и
тебя
.
— Но я могу помочь, — упрямо сказала я. — Я не маленькая, я…
— Ты можешь помочь, — мягко перебил он. — Тем, что будешь жить. Будешь собой. Не позволишь этой мрази отнять у тебя твою жизнь, как они пытаются отнять наше дело. — Пауза. — Знаешь, ради чего мы двадцать лет назад всё бросили и уехали? Чтобы ты и твой брат жили. По-настоящему. А не превратились в функции при фамилии. Если ты сейчас всё бросишь и кинешься в эту мясорубку — мы проиграем, даже если выиграем. Понимаешь?
Я молчала. Потому что понимала. И потому что это было невыносимо — впервые в жизни услышать «тебе не нужно нести это на себе» от тех, кто всю жизнь учил меня быть опорой.
Оказалось, опора имела право иногда просто быть
дочерью
.
— Тогда что мне делать? — спросила я тихо. — Я не умею сидеть сложа руки, пап. Ты же знаешь.
— Знаю. — Я услышала, как он улыбнулся — устало, но по-настоящему. — Поэтому слушай задание. Первое: дойти до этого своего финала и порвать там всех. Я навёл справки — говорят, ты творишь на корте что-то невероятное. Дай угадаю: вся в деда. — Я невольно усмехнулась. — Второе: позвони брату. Ему страшно, Арина. Он всё понимает, он же не дурачок, и он винит себя — что он, мол, наша слабость, что из-за него всё. Ему сейчас нужна не я и не мама. Ему нужна
ты
. Сестра, которая не сюсюкает, а ставит на место. Сделаешь?
— Сделаю, — сказала я, и голос всё-таки дрогнул.
Я позвонила брату в тот же вечер.
Не буду пересказывать этот разговор — он только наш, и пусть таким и останется.
Скажу одно: он действительно винил себя. Мой умный, тонкий, больной брат, который ни в чём не виноват, который всю жизнь расплачивается за то, в чём нет его вины, — он сидел там, далеко, и казнил себя за то, что родился таким, каким родился. За то, что он «дыра в обороне». За то, что из-за него на нас идёт охота.
И я сделала единственное, что умею и что было нужно: я
не стала его жалеть
. Жалость он считал за версту, она бы его добила. Я язвила. Спорила. Напомнила, как он в восемь лет обыграл меня в шахматы и не давал забыть об этом три года. Сказала, что если он смеет винить себя за чужую подлость, то он не такой умный, каким я его всегда считала, и мне придётся пересмотреть своё о нём мнение в сторону понижения.
Он засмеялся. По-настоящему. И сказал: «Спасибо, что не сюсюкаешь. Все сюсюкают. Тошнит уже».
И тогда я поняла, что отец был прав. Что вот это — моя настоящая работа. Не структуры, не юристы, не оборона активов. А этот
смех в трубке
. Чтобы у моего брата было побольше хороших дней. Ради них я готова на что угодно — но «что угодно» сейчас означало не геройство, а просто быть его
сестрой
. Живой, ехидной, своей.
С этого звонка во мне что-то
встало на место
.
Я
не спасу
семью. Я не глава холдинга, не финансовый гений, не рыцарь на белом коне. И это, как выяснилось, нормально — потому что для спасения семьи есть кому работать, и работают они лучше меня. Моя битва была другой. Более тихой. И, может быть, более трудной.
Я должна была не дать всему этому сломать
меня
.
Потому что — и вот это я поняла там, на дне, окончательно — если они отнимут у меня не только покой и имя, но ещё и меня саму, мою игру, мою способность держаться, смеяться, выходить на корт, — вот тогда они победят
по-настоящему
. А этого я допустить не могла. Ни ради себя. Ни ради семьи, которая двадцать лет жертвовала всем, чтобы я просто жила.
Так что я приняла решение. Холодное, ясное, моё.
Я
сыграю
этот финал.
Не вопреки катастрофе — а
назло ей
.
Корт оставался единственным клочком земли, который никто не мог у меня отнять: ни Кристина с её подлостями, ни лицемеры, ни Марк, ни даже акула, рвущая мою семью.
Восемнадцать метров, где значу только я и моя игра. Последнее, что было по-настоящему моим. И я не собиралась отдавать его без боя.
Я вернулась на корт в тот же день.
И, боже, как же
хорошо
было снова бить по мячу. Зло, чисто, вкладывая в каждый удар всё, что копилось внутри, — всю ярость, весь страх, всю боль.
Корт всё это принимал и переплавлял в нечто простое и честное: в скорость, в точность, в силу. Здесь не было предательства, лжи, акул и тайн. Здесь были только я, ракетка — моя ракетка, родная, лёгшая в руку как влитая, — и линия, за которую нельзя выходить.
Ко мне возвращалась
я
. По кусочку, с каждым ударом. Та, которой плевать на чужое мнение. Та, что роняет Кристину одной фразой. Та, что отвечает Тиму, не моргнув. Холодная, острая, несгибаемая. Я скучала по этой версии себя — и вот она возвращалась, выжженная и злая, но живая.
— Ну наконец-то, — буркнул Сан Саныч, наблюдая за моей тренировкой. — А то ходила тут неделю как тень. Я уж думал, придётся искать тебе замену в финале. А ты вон — зубы показала. Так-то лучше. Злая ты
страшна
.
— Спасибо, Сан Саныч, — сказала я. — Это лучший комплимент за неделю.
— Я и не комплименты тут раздаю, — проворчал он. — Я тренер. Я констатирую.
А потом я почувствовала это.
Взгляд.
Не похабный, каким он буравил меня когда-то в четвертьфинале. Не любопытный, какими меня сверлил весь кампус. Другой. Тяжёлый, тёплый, неотрывный — взгляд, который чувствуешь спиной, лопатками, затылком.
Я обернулась.