Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 36 из 188

Глава третья 1831

<p>1</p>

Следовало бы, конечно, объяснить раз навсегда, отчего он в ужасном тридцать первом году написал ужасные стихи на взятие Варшавы — такие злобные, такие на него не похожие. Но ведь мы знаем его внешнюю жизнь, а истинная, тайная шла в непрерывной отчаянной тоске. Его дочь скакала на лошади в сомнительной компании любовников своей матери. Он представлял, как они развращают её, трогают её. Он видел во всём этом расплату за грехи своей молодости. Он представлял сюжет: чистая девочка среди развратных, рано состарившихся людей, её мечтания, метания, её самоубийство. Он ненавидел себя за способность всё превращать в сюжет.

Его единственная любовь металась между ничтожествами, неспособными заменить его, и каждый из этих ничтожеств был счастливей его. На сказочное везение их встречи пришлась немыслимая и столь же уникальная трагедия вечной разлуки. Он пытался сбежать к ней из Одессы, мечтал удрать из усадьбы, умолял отпустить его лечиться в Дерпт, но в двадцать шестом выслушал решительный отказ: он нужен был здесь, он должен был отслужить за Лицей, время ещё не пришло. Ему приказано было стать национальным поэтом, и видит Бог, он старался, но всё это было не то: каждый раз ему приказывали пойти туда — не знаю куда, принести то — не знаю что, повергнуть к стопам шедевр, и тогда ему скажут: вот, свершилось, перед нами национальная поэзия. И сразу отомкнутся замки, падут затворы, опустеют каторжные норы; и, чем чёрт не шутит, выпустят наконец и его самого, потому что он отслужит главную службу. Так, во всяком случае, сказал Николай: сделаешь — и уедешь. Он хотел верить Николаю. Ему было сказано: я лично буду первым читателем, и как только почувствую дуновение истинно национального духа — считай свой подвиг совершённым. Но он и сам чувствовал, что всё это было мимо. Всё это был дух французский или эллинский, а иногда вдруг украинский, что самого его удивило; но хозяином своему дару он не был, и это приводило его в худший из видов бешенства — бешенство тоскливое.

Ах, а-ах, а-а-а-ах! Он стонал и выл, как собака, и готов был кусаться. Что я за поэт, если не могу найти таких слов, которые умилостивили бы каменных идолов, растопили бы ледяных, с прозрачными глазами жрецов? Ведь стоит им всем на миг почувствовать, что они здесь не чужие, — и прекратится кошмар взаимного истребления, и перестанут все смотреть друг на друга с тайной недоброжелательностью, бесконечно ища, к чему бы придраться. Неужели он не в силах найти сюжета, одинаково близкого для всех? Ведь не таким уж разнообразием балуют его сограждане, как не сыскать общего знаменателя? Он пробовал, и это казалось идеально подходящим: то полтавская поэма о гении Петра, то эпическая драма о детоубийстве… Но всё это по зрелом размышлении выходило так же далеко от земли, как апрельские облака. В них можно было увидеть какие-то знакомые очертания, но нельзя было о них сказать ничего определённого.

Отчаяние его сгущалось, назначение его отдалялось, он сам не понимал, что от него требуется. Он узнал о новом увлечении Татьяны, молодом поэте, узнал о разрыве с мужем, о том, что она снова носила мужской костюм — якобы женщин не пускали в театр на дешёвые места, но он-то понимал, в чём тут дело. Они оба испытывали возбуждение, только вспомнив о Лицее и о себе тогдашних; мужской костюм означал, что она влюблена, это было признание — адресованное понимающим, и прежде всего ему. Он испытал дикий, арапский припадок ревности. Он понял, что ничего, кроме собственного брака, не утешит его. И брак случился, но без любви: самым плодотворным переживанием оказался карантин, когда, запертый в Болдине, не думая ни о любви, ни о национальном духе, он написал вдруг пять пьес, пять повестей и тридцать стихотворений, и написал бы ещё, кабы не зима и не конец карантина. Что брак неудачен, стало ясно с самого начала; возможно преодолеть умом и тактом любые физиологические пропасти, но невозможно перепрыгнуть бездну, разделяющую умы. Не сказать, чтобы она была вовсе глупа, — но ум её был плоский, приплюснутый, её интересовало прагматическое, она и помыслить не могла о том единственном, что его волновало. И на этот брак он досадовал всего более, потому что женитьба не принесла того, что обещала, но отняла свободу и покой, необходимые для трудов литературных. И копилась злоба, не находившая более выхода и не способная к лучшей из трансформаций — к отталкиванию от реальности со всей силой подлинного отвращения. Летом тридцать первого года ему стало известно, что Татьяна сошлась с молодым поляком, — и тут его прорвало.