Страница 23 из 125
Наконец, взаимопонимание между молодой парой стало настолько полным, что дальнейшие обсуждения показались излишними. По крайней мере, для гостя, который с тех пор хранил молчание. В начале ужина его взгляд время от времени застенчиво и оценивающе останавливался на угловатой фигуре Регулы, на ее желтоватом лице и таких же желтых прядях, словно приклеенных к вискам, ни один волосок не выбивался из прически; теперь же он упорно оставался прикованным к скатерти. Иосиф бледнел все больше и больше и, наконец, был вынужден признать, что чувствует себя плохо.
Хайсенштайн тут же встал из-за стола и проводил своего гостя, который, казалось, с облегчением вздохнул, покидая столовую, и перемещаясь в приготовленную для него гостиную. Рано утром перед домом его уже ждала почтовая карета, и Йозеф, одетый в дорожную одежду, предстал перед Хайсенштайном.
«Простите меня, Вы друг моего отца, – простодушно сказал юноша, – но… я все обдумал, я еще не чувствую готовности к браку. Я считаю, что поступаю честно, сразу же признаваясь Вам в этом».
«Зачем спешить? – удивленно спросил Хайсенштайн, – узнайте больше мою Регель. Она из тех женщин, которым любой мужчина может доверить свое счастье без всяких опасений».
«Я в этом убежден, – ответил Йозеф, – но сомневаюсь, что ее счастье будет в безопасности в моих руках».
Хайсенштайн посмотрел на него и покачал головой: «Будь честен – она тебе не понравилась», – сказал он с таким выражением безнадежной печали в голосе и с таким жестом сожаления, что Йозеф, тронутый этим, взял старика за руку и сжал ее. Хайсенштайн похлопал его по плечу: «Что ж, я возлагал на тебя большие надежды. Но этому не суждено сбыться».
Так закончилась последняя попытка Хайсенштайна осуществить свою давнюю мечту. Мансюэ тщетно пытался утешить его, уверяя, что найдет десять женихов для его дочери и двадцать желающих взять его фамилию. «Никого не осталось, кому бы я хотел ее предложить!» – возразил Хайсенштайн. «Думаешь, одного будет достаточно для меня? – Тогда пусть все закончится. Я понимаю, тот, кто мне подходит, не возьмет Регель!» Он впал в тупую меланхолию, из которой лишь изредка вырывались вспышки гнева против разрушительницы всего, что он еще мог считать счастьем. Долгое время Мансюэ не осмеливался упоминать о Розе. Хотя он получил обнадеживающий ответ на свой настоятельный вопрос о благополучии молодой женщины, Божена также сообщила ему, что была вынуждена пообещать своему молодому господину, что больше не будет писать письма в дом Хайсенштайна. Достаточно было просьб и попыток к примирению; сам он больше не желал слышать ни о каком общении.
«Я давно этого боялся», – подумал Мансюэ. – «Он офицер; он не хочет терпеть бесконечные унижения. Что же теперь делать, Боже мой!… Если ничего не предпринять, то вся надежда на примирение будет потеряна навсегда. Все зашло так далеко, что помочь нам мог бы только один человек: госпожа Наннетта. Она должна будет выступить посредником между отцом и дочерью. Она хозяйка дома и руководит своим престарелым мужем. Он перестал уже ей сопротивляться, сначала из-за безразличия, а позже из-за бессилия. В результате этих соображений ради Розы, Мансюэ опустился до своего рода демонстративной вежливости по отношению к ненавистной хозяйке. Он больше не убегал, видя ее издалека, и не отворачивался при встрече. Он стоял неподвижно, вытягивался в струнку и торжественно приветствовал ее. Однажды он даже умудрился, с улыбкой, которая, по его мнению, была дружелюбной, но на самом деле оказалась ужасной, сказать: «Сегодня очень холодно? … Вам нравится мерзнуть?…» На этом всё закончилось! – Ни за Орден Марии Терезии! Ни за вечное блаженство! Поэтому он попытался снова, на этот раз обратившись к Хайсенштайну, и больше не получил яростного отказа. Старик ответил с мучительными сетованиями, с глубокой жалостью к себе, что не может простить – что долг запрещает это. С неисчерпаемым терпением, с непоколебимым рвением Мансюэ снова и снова начинал появляться, молить о пощаде – это было и оставалось тщетным.
Старик встревожился, погрузился в свои раздумья и меланхолично повторял: «Не надо, добрый Мансюэ. Не сердись на меня, но… не надо». Именно в таком состоянии 1848 революционный год застал некогда столь энергичного Хайсенштайна. События мартовских дней вырвали его из той беззаботной жизни, которую он вел некоторое время. Его охватил новый интерес. Два месяца либеральная партия считала его своим сторонником; с 15 мая он стал ее заклятым противником.
Мансюэ, разумеется, не говорил ни о чем, кроме избиений, побоев и попрании свобод. Подобно тому, как «бунты пекарей» в Вене были подавлены при покойном императоре Франце, так и эта «гнусная революция» должна была быть прекращена, революция, спровоцированная исключительно несколькими членами низших сословий и полудюжиной студентов «из чистого, проклятого высокомерия». Шиммельрайтер же, напротив, выступал за создание учредительного Рейхстага с одной палатой в качестве переходного этапа к европейской республике. Он подписал «Конституцию» и поклялся, что только с тех пор, как начал подписываться на эту газету, он по-настоящему понял, что значит иметь политическое сознание.
Однажды, читая вслух газету нескольким благоговейным слушателям в трактире, он описывал, как «на трупе глобальной детской игры в „национальность“ в конечном итоге нужно водрузить флаг объединяющего космополитизма», когда Мансюэ, вошедший незамеченным, выхватил у него газету и вызвал его на поединок на шпагах и пистолетах. Шиммельрайтер заявил, что не может принять этот вызов, и целых две недели Мансюэ отвечал ему лишь презрительным молчанием. Между ними царила ожесточенная вражда, пока славные новости из Италии не успокоили их страсти. Когда Радецкий* триумфально въехал в Милан, в офисе было достигнуто примирение, и два столпа семьи Хайсенштайн снова встали плечом к плечу в трогательной гармонии. В сентябре того знаменательного года в Вайнберг приехали знакомые Наннетты: граф и графиня Рондсперг, родители ее бывших воспитанниц. Граф оставил свое имение в результате довольно серьезных конфликтов, в которые он был вовлечен своими же крестьянами.