Страница 11 из 370
Но Мери тоже знала их и должна была подойти к ним. Она улыбнулась ему какой-то новой в ней, счастливой улыбкой, красившей еще больше ее ожившее лицо, и отняла с легким вздохом руку, как бы жалея, что оставляет его. И когда она отошла и Чемезов перестал чувствовать близость ее руки, ему вдруг стало не то скучно, не то досадно, и он с бесцельным видом пошел бродить по зале.
Илья Егорович заметил его и подошел к нему.
– Видели Обуховых? – спросил он, здороваясь. – Я сейчас заходил к ним в ложу и говорил о вас… Как же, как же, Глафира Львовна вас очень помнит и непременно просила привести вас к ним в ложу в следующем антракте. Я обещал – пойдете?
– Ну что ж, отлично. А ваши дамы?
– А там к ним разные кавалеры явились – ну, я и оставил их с ними, а сам сюда!
– Воспользовались случаем? – спросил Чемезов смеясь.
– Да, воспользовался; здесь, знаете, к буфету ближе! А вы с кем это ходили сейчас? Прехорошенькая, я вам доложу, – прелесть!
Чемезов чуть-чуть покраснел. Похвала Мери от симпатичного для него Ильи Егоровича была ему приятна, но и ответить на его вопрос ему было почему-то точно трудно.
– Столетина, – сказал он незначительным, почти небрежным тоном, – подруга Зины…
– Подруга, гм… – промычал Илья Егорович, подозрительно поглядывая на него. – Ну, вот сестры вас на этой-то подруге и женят! Они на это большие мастерицы, – сказал он, посмеиваясь и не то одобряя сестер, не то по-приятельски предостерегая Чемезова.
– Ну, положим, это не так-то легко! – засмеялся Чемезов, но смех его вышел натянутым и неискренним, а желание видеть Мери своей женой вдруг опять охладилось.
VI
Антракт кончился, и все заторопились к своим местам. Когда Оленины и Чемезов вошли в ложу, занавес был уже поднят и то рассеянное снисхождение, с которым слушали водевиль, сменилось теперь сосредоточенным вниманием.
Чувствовалось, что все приготовились и ждут теперь того «настоящего», ради которого все они сюда явились и которое наконец сейчас должно было начаться. Самой Леонтьевой еще не было на сцене, но чрез несколько минут почувствовалось какое-то легкое движение в толпе и взгляды всех устремились на одну из боковых кулис, из которой она, очевидно, должна была выйти. Прошло еще несколько секунд, казавшихся страшно долгими в этом общем напряженном ожидании, и наконец Леонтьева вышла!
Вся зала разом дрогнула от взрыва рукоплесканий. Все приветствовало редкую, желанную гостью, и звуки аплодисментов сливались в один общий продолжительный гул.
Прошло несколько минут, прежде чем рукоплескания начали затихать; артистка, видимо, тронутая горячим приемом, подошла ближе к рампе, чтобы принять протягиваемый ей из оркестра лавровый венок, перевязанный белыми и пунцовыми лентами, и великолепный букет живых роз.
Но когда, взяв их, она снова с благодарной улыбкой обвела публику одним общим поклоном, крики и аплодисменты возобновились с удвоенною силой и прекратились только тогда, когда раздались первые звуки ее голоса.
Тогда разом все затихло и опять настала та напряженная тишина, которая предшествовала ее выходу.
И Чемезов, невольно подпавший под всеобщее настроение, тоже слушал Леонтьеву с каким-то странным, волнующимся чувством.
Когда вся зала так напряженно, нетерпеливо ждала ее, он вдруг почувствовал, что и он так же страстно и нетерпеливо ждет ее вместе со всеми, и когда она наконец вышла, то сердце его невольно дрогнуло и забилось точно так же, как в эту минуту оно забилось и у тысячи других людей, охваченных одним общим, стадным чувством.
Он так же, как и все, взволнованно аплодировал ей, бессознательно отрешившись от всего другого, что еще за минуту назад могло волновать и интересовать его. Но когда наконец все успокоилось и затихло, он вспомнил, что почти не рассмотрел ее, хотя все время смотрел на нее одну. Он даже не мог припомнить ее лица, а теперь она стояла в таком повороте к нему, что он мог видеть только ее высокую фигуру, облеченную во что-то длинное, черное и строгое по своей простоте; длинная, но черная вуаль, падавшая с ее затылка на шлейф, закрывала в эту минуту профиль ее.
И Чемезову это было досадно: хотелось скорее рассмотреть ее.
Ему как-то странно было думать, что эта величественно стоявшая пред ним женщина, которую только что так горячо приветствовал весь театр и каждому слову которой толпа внимала теперь чуть не с благоговением, – была та самая милая, простенькая Оленька Леонтьева, которую он помнил еще совсем молоденькой гимназисткой, в черном передничке и коричневом платьице, с детски-ясными, ласковыми глазами, поминутно, бывало, красневшую и сердившуюся то на него, то на брата, который все дразнил ее, и в довершение всего даже немного влюбленную в него тогда! Каждый жест ее теперь был пластичен и изящен, каждое движение осмысленно и законченно. Но лицо ее, когда она повернулась к Чемезову так, что он наконец рассмотрел его, – нравилось ему прежде больше. Теперь оно стало гораздо красивее и выразительнее; зато в нем исчезло то детски-милое, доверчивое выражение, которое так шло к ней и делало ее такой симпатичной, славной девочкой. Если бы он увидал ее не тут, в театре, а где-нибудь на улице, в толпе, он, вероятно, не узнал бы ее.
Он с любопытством вглядывался в артистку, ища в ней хоть каких-нибудь следов прошлого, и, почти не находя их, чувствовал почему-то досаду и разочарование. Но зато как образ Марии Стюарт она была безупречна, поражая верностью портрета. Все в ней было, по-видимому, строго обдумано и верно, начиная с самого лица, еще прекрасного, но на которое горе и страдания как бы наложили уже свою тяжелую руку. Фигура ее была стройна и красива, но плечи казались слегка точно согнувшимися под гнетом тяжелых страданий, преследовавших ее.
Но, несмотря на это, она была так величественна и изящна, что в каждом ее слове, взгляде и движении невольно чувствовалась королева – королева, хотя и развенчанная и унижаемая на каждом шагу, но все еще гордая сознанием своих прав, все еще не умеющая и не желающая отказаться от них, этих прав, дарованных ей самим рождением!