Страница 7 из 8
Я переложила трубку в другую руку. Врать дочери, которая ведёт бухгалтерию бабушкиных шоколадок, дело безнадёжное: аудит вскроет.
— Немножко. Взрослые иногда ругаются, потом чинятся.
— Как машины у папы?
— Как машины у папы. Только запчасти дольше идут.
Она помолчала, посопела и сменила тему на главную:
— А нам с тобой в дедов дом ключ будет? Новый?
— Тебе — первой. Лежит уже. В жестянке с крючками, где дедовы поплавки.
— Класс, — оценила Люба. — Только бабушкам не говори, где. А то они найдут. Они всё находят, знаешь. Кроме здоровья.
Устами младенца. Я спрятала телефон и пошла принимать работу.
Старухам я объявила новый порядок открытым текстом, за ужином:
— Жить живите. Но ключа не будет ни у кого. Пришли — я открыла. Ушли — я закрыла. Дом теперь режимный объект.
— А если ты на работе, а мне давление? — мать приложила ладонь ко лбу.
— На улице лето. Посидишь на лавочке, подышишь. Тебе врач велел.
— Аникей бы в гробу перевернулся, — свекровь покачала головой. — Родную сватью — на лавочку.
— Аникей, — я повесила новый ключ на шею, к крестику, и цепочка легла на своё место, как влитая, — Аникей, Ефросинья Гавриловна, лежит спокойно. Он единственный из всех вас знал, что в этой стене. И вам не сказал. Вот и думайте, почему.
Вот тут они притихли обе. По-настоящему, без театра.
Уже в темноте, перед сном, телефон мигнул сообщением от Ефима: «Ну и характер у тебя, Стрежнева. Ладно. Я у Спири, остыну. Люба со мной, накормлена, уроки сделали. Целую». И через минуту второе: «Замок, говорят, поменяла? Быстрая ты».
Говорят. Донесли уже. Интересно, которая из двух: та, что за слухи, или та, что за международное положение?
А я пошла запирать свой режимный объект. Ключ был новенький, ещё в заводской смазке, и до блеска я его натёрла прямо на ходу, подолом фартука, сама не заметив как.
Теперь пускать буду я.
Глава 3.
Грохот я услышала от колодца. Такой, будто в дедовом доме рожала бетономешалка.
Я бросила бидон с молоком на лавку у калитки и влетела в сени. Дверь в кухню была распахнута, из проёма тянуло кирпичной пылью, и в этой пыли, как в дыму сражения, двигались две фигуры.
— Стой, ирод! — орала одна. — Кто тебе разрешил печь трогать?!
— А тебе кто разрешил поленницу разваливать! Я всё видела! Ты под низ смотрела!
— Я дрова ровняла!
— В мае?!
Картина мне открылась такая. Русская печь, дедова гордость, стояла с выломанной заслонкой и разобранным боком: кирпичи, целые и колотые, лежали горкой на полу, рядом валялась кочерга, которой, судя по всему, работали как ломом. У печи, по локоть в саже, стояла моя свекровь. Сердечница. Умирающая. С молотком в руке.
Напротив, в дверях чулана, держала оборону мать с поленом наперевес. За её спиной, в чулане, поленница была разворочена до земли, и под ней, в полу, отчётливо зияло свежее копаное.
— Так, — я не узнала собственный голос. — Обе замерли.
Не замерли. Куда там.
— Алечка! — свекровь всплеснула молотком, и я на всякий случай пригнулась. — Я тебе сейчас всё объясню! Я протапливать стала, а там гудит! В печи! Гудит и простукивает! Я подумала — авария, газы, надо разобрать, пока дом не взлетел!
— У нас печь дровяная. Каким газам там гудеть?
— Болотным! — не сдалась свекровь. — Дом-то у воды!
— Врёт она всё, — мать вышла из чулана, не выпуская полена. — Она ещё вчера вокруг печи круги нарезала. Щупала. Я видела. Она решила, что там второе дно у лежанки, мне Люба сказала, что она в интернете смотрела про тайники в печах!
— А ты! — свекровь ткнула молотком в сторону чулана. — Под поленницей у тебя что, тоже газы?
— А я, — мать выпрямилась и прижала полено к груди, как знамя, — искала кольцо. Обручальное. Уронила ещё на Пасху, оно закатилось.
— На тебе кольцо, Октябрина!
Мать глянула на свою руку, где преспокойно сидело её обручальное кольцо, и не моргнула:
— Второе. Запасное.
— Врёшь и не краснеешь! — ахнула свекровь.
— Это загар, — не повела бровью мать. — И вообще, Фрося, чья бы корова. Ты в чужую печь с молотком влезла. Я хоть копала снаружи, культурно.
— Культурно! Ямы по всему двору, как на полигоне!
— Ямы — это дренаж!
Вот тут меня и прорвало. Наверное, впервые за эти недели по-настоящему.
Я подняла с пола половинку кирпича и грохнула её на стол так, что подпрыгнули чашки.
— Хватит! Обе! Молоток на стол. Полено на пол. Быстро!
И они, что удивительно, послушались. Молоток лёг на стол, полено покатилось к порогу. Стало тихо, только кирпичная пыль оседала в солнечном столбе из окна, медленно, как в церкви.
— Вы что творите, — я говорила уже тихо, и от этого им, кажется, стало страшнее, чем от крика. — Это печь деда. Он её клал два месяца. Кирпич с церкви, глина с того берега, он её ладонями гладил, когда она сохла. Он в ней хлеб пёк, когда бабушки не стало, потому что сказал: дом без хлебного духа сирота. А вы её — кочергой. За три дня до Троицы. Две старухи, которые на его поминках громче всех рыдали.
Мать открыла рот. Закрыла. Свекровь попыталась незаметно вытереть сажу со щеки, размазала шире и стала похожа на провинившегося трубочиста.
— Аля, — мать заговорила первой, и голос у неё был непривычный, без командирских ноток. — Ты не понимаешь. Нам очень надо знать, что в этом доме спрятано. Очень надо.
— Кому «нам»?
— Мне, — мать даже подбородок подняла, как на параде.
— И мне, — эхом откликнулась свекровь.
Они переглянулись с ненавистью старых партнёров, которых угораздило оказаться в одной лодке.
— Зачем?
И вот тут обе замолчали намертво. Как партизанки. Мать смотрела в пол, свекровь в окно, и по этим двум взглядам я поняла одно: причина у каждой своя, но обе причины весят больше, чем моя печь, мой дед и моё мнение вместе взятые.
Дальше выяснять мне не дали. У калитки хлопнула дверца машины, и во двор, сияя свежей рубашкой, вошёл мой муж. С букетом. Пионы, крупные, бордовые: он покупал такие на каждое примирение, у него это было отработано, как замена масла.
— Девчонки, я с миром! — начал он с порога и осёкся, увидев сначала гору кирпичей, потом сажу, потом наши лица. — Это... что у вас тут?
— Ремонт, — отчеканила мать.
— Осмотр коммуникаций, — поддержала свекровь.