Страница 81 из 338
И на этих широких носилках, навзничь, ровно вытянув руки вдоль тела, лежал мальчишка.
Наш. Из партии. Из того самого поезда. Я понял это гораздо раньше, чем сумел толком разглядеть его запрокинутое лицо. Серая мешковатая казённая рубаха, сиротские штаны с криво подвёрнутыми штанинами, грубая дешёвая знакомая ткань, от которой вечно чешется немытое тело, — всё точь-в-точь как у нас с Сандрой. На худой бледной шее — витой казённый шнурок, и жестяной круглый номерок приюта съехал к ключице, тускло отблёскивая на каждом мерном шаге немых носильщиков. Прочесть выбитые на нём цифры с десяти шагов я не мог при всём желании. Попробовал, прищурился до рези, до выступивших слёз — не смог. Мелковат шрифт для такой дистанции, да и света было маловато.
Но грудь у него поднималась. Это я видел отчётливо, без всяких прищуров. Медленно, ненормально тягуче — я ждал каждого её движения мучительно долго, гораздо дольше, чем своего собственного глубокого вдоха, — но она поднималась. Он был жив. Тёплый, дышащий. Он просто спал.
Замыкали жуткую колонну ещё двое здоровенных порожних и последний, шедший чуть поодаль, на особицу, — девятый. Поуже в плечах, суше прочих, словно его хорошенько подвялили на солнцепёке, прежде чем выпустить на дорогу. Этот шёл с посохом: длинное гладкое древко с тяжёлым навершием в виде массивного кованого крюка. И каждый восьмой шаг он с чудовищной силой впечатывал посох в голый камень жёлоба.
Тук.
По этому глухому, пробирающему до самых костей стуку весь их немой строй и держал ногу. На одном этом человеке-псе висела вся колонна, весь её чудовищный слаженный ход.
Писарь, подумал я. Само собой подумалось, слово само всплыло из приютского тёмного угла памяти. Морда у него была такая же пёсья, серая жёсткая шерсть, вытянутая оскаленная пасть, и передник такой же безнадёжно грязный, но держался он совсем иначе. Руки свободные, не занятые тяжёлыми шестами. Посох в когтистой лапе лежал плотно, как законный знак власти. Вся восьмёрка возвращалась к его стуку в один выверенный шаг, подчиняясь ему беспрекословно. В нашем приюте такой сидел бы за высоким деревянным столом у самого входа в столовую, водил бы грязным желтым ногтем по засаленному списку и делал бесконечно постное лицо, будто голодная очередь малолеток сама виновата, что пайка нынче вышла на две унции меньше нормы.
Кованый крюк на навершии посоха я успел разглядеть во всех отвратительных подробностях, пока они шли мимо. Настоящее железо, тяжёлое, тусклое, хищно загнутое. У восьмерых здоровенных носильщиков в лапах были только гладкие деревянные шесты, у этого — железо. У нас с Сандрой на двоих — палка с примотанным шипом мёртвой твари да семь керамических черепков на поясе. Я поймал себя на гадкой, совершенно неуместной мысли: будь у меня в руках вот такой увесистый крюк на длинном прочном древке, я бы в этой проклятой пустыне разговаривал с миром совсем иначе. Отогнал её. Совсем не время облизываться на чужую сталь, когда тебя самого вот-вот внесут в чужой путевой лист отдельной строкой. И скорее всего, в графу «безвозвратный расход».
Они поравнялись с нашей нишей.
Я не дышал. Мне казалось: втяну воздух в грудь — услышат. Сандра не дышала тоже, её тонкие пальцы в моей ладони окончательно превратились в мёртвый лёд. Девять пёсьих голов плавно проплыли в десяти жалких шагах от нас, мордами жёстко к дороге, и ни одна не дрогнула в нашу сторону. Ни один мускул на их сухих шеях не дёрнулся. Мы стояли в чужой поминальной щели, вжавшись в чужие стёртые кости, — два живых малолетних вора с краденым номерком на шнурке, — а мимо ровным строем несли спящего. Для этих девятерых во всём белом свете существовали только бесконечная стёртая дорога, тяжёлые шесты на плечах да мерный стук посоха. Нас в их путевом листе не значилось. Не было нас. Мы пустое место.
Слепня я услышал, когда мимо медленно проходил четвёртый носильщик.
Тонкий, гнусный, назойливый звон встал прямо над носилками — над бледным безмятежным лицом спящего мальчика, над его приоткрытым пересохшим ртом. Повисел в неподвижном, затхлом воздухе, сместился в сторону, заложил кривую рваную петлю. Носильщикам было откровенно всё равно: звон для них не значил ничего, они не отмахивались, не дёргали ушами и не моргали. Слепень расширил круг, потом ещё один, поймал в мёртвом воздухе что-то своё, особенное — и уверенно пошёл к нам. В густую тень ниши. К помятой армейской фляге на боку Сандры. К металлической горловине, у которой нынче рано утром были наши губы и где ещё, видимо, держался слабый запах нашей воды и нашего пота.
Он сел точно на металлическую пробку и радостно, во всю мочь зазвенел жёсткими слюдяными крыльями, предвкушая лёгкий обед.
Ближний к нам порожний встал.
Разом, на полушаге, всем тяжёлым мышечным телом вкопался в камень. Одно острое собачье ухо развернулось на нас раньше, чем повернулась страшная вытянутая морда. Носильщики с грузом по могучей инерции прошли ещё один шаг, но шесты в их когтистых руках не дрогнули ни на миллиметр — строй разорвался беззвучно, как разрезанный острыми ножницами.
Дальше я сделал единственное, что мог, и сделал это абсолютно молча. Моя свободная ладонь метнулась вниз и намертво накрыла флягу вместе с бьющимся, звенящим слепнем. Твёрдая металлическая пробка больно ударила в кожу, жёсткие крылья хрустнули под пальцами, сминаемые в труху, и слепень сделал то, что делает всякая загнанная в угол тварь, когда её давят: всадил жало. В самую мякоть ладони, глубоко под большой палец. Я знал, что так и будет, знал наверняка, ещё когда только повёл руку вниз. Рука не остановилась ни на долю мгновения. Цена была известна заранее, вывешена на видном месте крупным шрифтом, и я заплатил, не торгуясь. Сдачу можете оставить себе.
Звон оборвался.
Порожний стоял напротив нашей щели. Собачья морда висела в воздухе, нацелившись прямо на нас. Влажный чёрный нос судорожно втягивал воздух, ловя запахи; белели обнажившиеся острые нижние клыки, с которых капала густая слюна; глаза прятались в густой тени торчащих ушей, но я физически чувствовал их тяжёлый, мёртвый взгляд. И я в животном ужасе считал его шаги до нашей ниши, которых он пока не делал: три, два… Счёт рассыпался в голове мелкой стеклянной крошкой. Я держал в стиснутом до судороги кулаке жидкий огонь, яд уже полз под кожей к запястью, обжигая вены, Сандра намертво вцепилась в мой рукав, и мы оба не дышали, превратившись в камень, в уродливые статуи самим себе.
Тук-тук.