Страница 328 из 338
Он забрался в экипаж, дверца хлопнула. Лошади взяли с места. Караульный отворил створку ворот заранее — перед домом Норда ворота отворяют заранее.
Я смотрел вслед и думал, что вот сейчас, в эту минуту, от меня уезжает мой единственный настоящий долг в этом мире. Не тьма, не сфинкс, не тысяча шагов. Пацан с чистым лицом, у которого в кармане лежит моя жизнь и который умеет ждать.
Диктовать меня посадили в бельевой каморке за лазаретом.
Стол, две табуретки, стопка серой бумаги, чернильница и Ланге, который перед началом закатал рукава, готовясь к работе.
— Начинай с воды, — распорядился он. — Мне так велено.
Я начал с воды.
Где её искать в мёртвом песке. Как ложбина холодает перед рассветом, если под ней мокро. Почему слепни держатся столбом там, где копать, и почему в первый раз мы вырыли две ямы впустую. Сколько человек можно продержать на бурдюке в двадцать пять глотков и что делать, когда глотков остаётся шесть.
Ланге писал молча минут двадцать. Потом стал переспрашивать. Потом перестал успевать и начал просить помедленнее.
Мы просидели так до темноты, и назавтра ещё день.
Я отдал им всё. Правило про мёртвое, которое носит только старое, — спроси у него новое, и оно не ответит. Что нельзя идти на голос, даже если голос знакомый, и особенно если знакомый. Что живой человек, когда говорит, дышит, а то, что берёт чужой голос, — нет. Что твари идут на любой громкий звук, доходят до пустого места и садятся; поэтому свисти и меняй место. Что после тёплого и сытого места надо резать зарубки и считать их каждое утро, потому что там, где хорошо, время воруют незаметно.
Ланге писал, макал, ронял кляксы и один раз тихо выругался, чего я от него не ожидал.
— А тот, из третьего ряда, — проговорил он вдруг, не поднимая головы. — Который проснулся и кричал не по-нашему. Ты знаешь, что с ним было?
— Знаю.
— Скажи.
— Он ответил на зов, — сказал я. — Там зовут твоим же голосом или голосом того, кого ты любишь. Если откликнешься дважды, оно запоминает дорогу и приходит вместе с тобой.
Перо остановилось.
— Его увезли позавчера утром. — Ланге отложил перо. — Крытая повозка, окна забиты досками. Из столичной канцелярии, четверо конных, всё как положено.
— Куда?
— Мне не докладывают. — Он поправил очки. — У нас это называют кошмарной порчей. Санитары говорят проще: кошмарник. И говорят, что обратно оттуда ещё никто не приезжал.
Я смотрел на его перо и держал руки под столом, на коленях.
Вот так это и работает, значит. Пацан не виноват ни в чём: его затащило туда, где он не хотел быть, и оттуда за ним пришли. И теперь он едет в крытой повозке с забитыми окнами, а я сижу за столом и надиктовываю казне науку выживания в песках.
Ту же самую науку, из которой я вычеркнул треть.
Ни слова про то, что тьма слушает. Ни слова про накрытие, про долг, про клинок, который сгущается из ничего по зову, про стража, который спит в моей тени. Книга рассказывала всё, что помнила, и держала страницы прижатыми пальцем.
— А ты сам-то как выжил? — спросил Ланге под конец второго дня. — Тебе двенадцать.
— Считать умею. Больше ничего.
Он посмотрел на меня поверх очков долгим взглядом и записал это тоже.
Ариану я нашёл в лазарете, Сандру привёл с собой.
Кресло у окна, одеяло, кружка на подоконнике. За окном во дворе кричали, хлопали калиткой, кого-то опять забирали.
— Девятнадцать человек, — сказала Ариана. — И под наблюдением, отдельной строкой. Знаешь, что это значит для дома Сольвей?
— Что вас не любят.
— Что нас держат в списке живых на всякий случай. — Она улыбнулась одним углом рта. — Отец сказал бы, что это большая честь.
— Ты едешь, — я повернулся к Сандре.
Она сидела на краю койки, как всегда, ладони на коленях. Не дёрнулась, не переспросила. Только пальцы чуть сжались.
— Как ты это сделал?
— Никак. — Я сел на пол у стены. — Я предложил старшему свои два года. Он взял. А тебя вписал потому, что в Лодене некому за тобой смотреть.
— Значит, за мной будут смотреть в Маренгольме.
— Будут.
— И вещуны там.
— И вещуны.
Сандра помолчала. За стеной звенела тележка, в трубах шумела вода, и я знал, что она сейчас слышит и тележку, и воду, и караульного у калитки, и весь этот огромный каменный дом, набитый людьми и бумагами.
— Тогда я буду очень скучной слепой девочкой, — выговорила она наконец. — Скучнее меня в том городе не найдут.
— Держись у меня за спиной.
— Ты сам себе спину не прикроешь. — Она повернула голову на голос. — Ты вчера во дворе чуть двор не спалил.
Ариана перевела взгляд с неё на меня.
— Что было во дворе?
— Ничего, — сказал я.
— Марк.
— Оно поднялось. Само. Я ревел, а оно решило, что меня бьют.
В лазарете стало очень тихо.
— Здесь в каждой комнате по две лампы, — проговорила Ариана медленно. — А в Маренгольме, я слышала, ночью светло, как днём. Там Великие Врата, там воду видно за милю.
— Знаю.
— Ты понимаешь, что это значит?
— Понимаю лучше вас обеих, — сказал я. — Пятьдесят крон.
Ариана посмотрела на меня непонимающе, потом сообразила и отвернулась к окну.
— Тогда учись. — Ариана снова повернулась к нам. — Как я училась держать свечу, чтобы не спалить занавес. С пяти лет, между прочим.
— Учусь. Со вчерашнего дня.
Мы просидели так до самого вечера, втроём в чужом лазарете, и это, если по-честному, был первый спокойный час за два года. Никто не сторожил проход. Никто не считал глотки. За окном лязгала калитка, чужие дети уезжали домой, а мы никуда не уезжали, потому что нас уже расписали на два дня вперёд и на год вперёд, и впервые в жизни это было почти удобно.
Свои у меня были при мне. Все двое.
Предписания выдали вечером второго дня, у того же стола под навесом.
Мне досталась узкая полоска серой бумаги — та самая, за которую три дня назад я готов был грызть камень. Номер. Округ. Дар: вода. Глубина: Кромка. Место назначения: Маренгольм, при Великих Вратах.
И ниже, мелким писарским почерком, в самой последней графе: «Под надзором. Срок — до особого распоряжения».
Я прочитал эту строчку трижды.
Срока не было. Ни года, ни пяти лет, ни «по достижении совершеннолетия». Особое распоряжение — это когда кто-то в каком-то кабинете однажды решит, что можно. Или не решит.
Я сложил полоску вчетверо и сунул за пазуху, к костяной фишке.