Страница 326 из 338
Глава 57. Под надзором
Нас подняли за час до рассвета.
Не разбудили — подняли. В карантинную вошли трое смотрителей, содрали одеяла и велели выходить строиться как есть. Я вышел четвёртым, в казённой рубахе и башмаках на босу ногу, и первое, что сделал во дворе, — посмотрел, откуда светит.
Фонарь над аркой. Второй у крыльца. Третий, керосиновый, в руке у смотрителя с журналом.
Три огня — три тени.
Я сдвинулся вправо, за спину заводскому пацану, и встал так, чтобы от меня падала одна — от арочного фонаря, длинная и честная. Две других ушли под чужие ноги.
Вот тебе и новая наука. Два года я учился читать тьму. Теперь буду читать лампы.
Наледь на камнях прихватило за ночь, от неё тянуло холодом сквозь тонкие подошвы, и колено ныло так, что я переносил вес с ноги на ногу. Строй вышел кривой, сонный и злой. Шестьдесят один человек. Все, кто вернулся.
— По головам, — распорядился смотритель. — Считать дважды.
Нас пересчитали дважды.
Потом ворота заперли на засов изнутри, чего за три дня не делали ни разу, и поставили у калитки караульного.
Чиновник приехал вместе со светом.
Не тот, что вчера ходил с папкой за Эриком, — этот был старше, толще и в шинели с меховым воротом, а бумагу нёс не сам: за ним шёл писарь и держал раскрытую папку на вытянутых руках, будто поднос. Веллер вышел следом, встал в трёх шагах позади и сцепил руки за спиной.
Чиновник развернул лист. Печать на шнуре свесилась и качнулась — красная, с оттиском, размером с хорошую пуговицу.
— Слушать внимательно. Повторять не буду.
Я невольно скосил глаза на Веллера. Тот стоял с каменным лицом. Своё они, наверное, все читают в одном учебнике.
Дальше пошло длинно и казённо, но смысл я вылущил с третьей фразы, а к концу вылущил и остальное.
Наш ввод признан аномальным. Что это значит, в бумаге не объяснялось; там стояло только, что срок пребывания за вратами по свидетельствам вводных превышает уставный «в неустановленное число раз» и что случай подлежит отдельному разбору.
Отправка партии по округам приостановлена.
Всем вернувшимся — молчать. О том, что видели за вратами, не говорить ни родне, ни посторонним, ни в письмах. Подписку взять с каждого сегодня же.
Вернувшиеся с подтверждённым даром переводятся в Маренгольм, в распоряжение Стражи Великих Врат, под надзор — с содержанием от казны, до особого распоряжения.
Срок отправки — два дня.
И последним пунктом, ровным голосом, без всякого нажима, чиновник прочитал, что при обнаружении у кого-либо из вернувшихся признаков кошмарной порчи о том надлежит доносить немедленно ближайшему чину Стражи, и что доносителю положено пятьдесят крон.
Пятьдесят.
За два жала гнездовых сторожей мне дадут двенадцать. За кусок царской клешни — тридцать пять, если торговаться зло. За меня, если кто-нибудь однажды приглядится к моей тени и правильно её опишет, — пятьдесят.
Я стоял в строю, смотрел прямо перед собой и держал руки по швам. Ладони были мокрые. Тьма под кожей левой руки лежала смирно, тяжело, как налитая свинцом, и я впервые за два года был этому по-настоящему рад.
Ты слышал, спросил я её мысленно. Пятьдесят крон. Сиди тихо.
Она не ответила. Она никогда не отвечала словами. Но в глубине, под самыми подошвами, что-то большое повернулось во сне и снова затихло, и от этого у меня по спине потекло горячим.
Списки читали у крыльца, по одному.
Тех, за кем приехала родня и у кого дара не нашли, отпускали сразу — правда, сначала под подписку: писарь совал бумагу, чиновник объяснял простыми словами, что за длинный язык полагается казённый дом на пять лет, и только потом открывали калитку.
За калиткой стоял табор.
Он поредел за эти дни, но не разошёлся. Дымили костры, у самой ограды толклись люди в одеялах, кто-то держал узелок, кто-то просто держался за прутья. Когда выкликали номер и мальчишка шёл к калитке, оттуда вскрикивали, и это было слышно всему двору.
Я стоял и смотрел, как чужих детей забирают чужие матери.
Вцепляются, ощупывают, поворачивают лицом к свету, ревут в голос. Один заводской упирался и бубнил, что он уже большой, а мать всё равно тащила его к себе и целовала в стриженый затылок. За два года я разучился на такое смотреть. На изнанке это был бы просто опасный шум, на который сбегутся все, кто ходит в песке.
Женщина в красном платке к калитке не подошла ни разу.
Она стояла чуть в стороне от костров и смотрела мимо детей — на задний двор, где вчера грузили подводы. Ей уже сказали. Не знаю, кто именно и какими словами, но по тому, как она стояла, было ясно: сказали.
Я отвернулся первым. Это тоже приютская наука: не смотреть в упор на чужое горе, если не можешь его снять.
— Восемьдесят шестой! — крикнули с крыльца.
Я пошёл давать подписку.
Стол вынесли под навес, и там горело сразу три лампы — писарь жаловался, что в потёмках сажает кляксы. Я подошёл, взял перо и наклонился над бумагой.
Тени от меня легло три.
Две лежали как положено. Третья, от левой лампы, была короче, чем ей полагалось, гуще у самого основания и краем заползала на ножку стола, будто её туда что-то тянуло.
— Расписывайся, — велел писарь.
Я поставил ногу иначе, локтем сдвинул медный подсвечник на ладонь вправо — «извиняюсь» — и накрыл собственной спиной весь этот срам.
— Не толкай, — буркнул писарь. — Опрокинешь, весь стол зальёшь.
— Виноват.
Я расписался. Своей рукой, полным именем, впервые в жизни на казённой бумаге: «Марк, лоденский, номер восемьдесят шесть».
Веллер стоял под навесом, у второго столба, и в бумагу не смотрел.
Список отправляемых в Маренгольм читали последним.
Их оказалось девятнадцать. Девятнадцать человек из шестидесяти одного — все с подтверждённым даром: водники, двое искателей, четверо с малым светом, костоправ, ещё какие-то, чьи глубины я не разобрал.
— Сольвей, Ариана, дом Сольвей, — прочитал чиновник и остановился.
Он поднял глаза от бумаги и посмотрел на неё через двор. Ариану вывели из лазарета в кресле, укрыв казённым одеялом, и лицо у неё было того же цвета, что и одеяло.
По строю прошёл шепоток. Заводские, приютские, кто угодно — фамилию знали все. Запад, врата, тварей отворили, а платит теперь всё княжество.
— Записано верно? — спросил чиновник у писаря.
— Верно.
— Пиши особо: под наблюдением.