Страница 321 из 338
Он ведь не соврал ни единым словом. В том-то и заключалась вся дьявольская штука. Девятнадцать человек действительно было. Пятнадцать действительно вышло к краю. Свод работал, яму стерегли, зерно делили. Всё чистая правда.
Только в его правде почему-то не нашлось места для пацана по имени Тимка, которому ползучая тварь вспорола живот и который двое суток сходил с ума от боли у костра. А потом Эрику потребовался живой заслон мимо стража — и Тимка мгновенно перестал кончаться. И не было в его рассказе девчонки Лиски с двумя рыжими косичками, которую подставили под жало царя, потому что в загонщики Эрик всегда ставил самых мелких: за таких никто не спросит. И не было слепой девчонки, которую он отказался брать в общую долю, потому что глаза, которые не видят, он кормить за свой счёт не станет.
Это всё тоже происходило на самом деле. Просто эту часть сейчас никто не записывал в протокол.
Историю всегда пишет тот, кто первым добрался до писаря и умеет говорить без дрожи в голосе.
Я мог бы шагнуть сейчас на середину коридора и выкликнуть во весь голос: «Спросите его про Тимку! Спросите, кем он заложил проход у молний!». Меня бы даже выслушали — минуту, может быть, полтора деления на часах. А потом неизбежно спросили бы: откуда приютский пацан всё это знает, как сам прошёл мимо стража и отчего у него в протоколе записана первая глубина, а в памяти лежат два полных года, которых не бывает у выживших.
И тогда по темным ступеням вниз повели бы уже меня.
Я сжал челюсти и остался стоять у стены.
Тварь на той стороне всегда честнее человека: она просто хочет тебя сожрать. Человек сперва заставит тебя выслушать, как именно он тебя спасал.
Эрик договорил свою правильную речь, взрослые со своими папками постепенно разошлись, и тут он заметил меня.
Он ни капли не удивился. Подошел спокойно, вразвалочку, как подходят к своим на общей приютской стоянке, встал рядом у стены и уставился в тот же дальний конец коридора, что и я. От него сильно пахло щелочным мылом и чистой тканью.
— Живой, — обронил он.
— И ты.
— Я всегда живой, Марк. Порода такая. — Он немного помолчал, разглядывая мыски своих сапог. — Слышал, тебе Кромку выписали. Водник.
— Выписали.
— Мелко для тебя.
— Мне хватит.
Эрик медленно повернул ко мне голову. У него было абсолютно чистое, отдохнувшее лицо обыкновенного двенадцатилетнего мальчишки — и при этом страшные глаза человека, который двое суток подряд без колебаний считал, кого из своих пустить на плату за проход.
— Я тебе не враг, Марк, — проговорил он тихо, почти шёпотом. — Скажу один-единственный раз, потому что второй раз такие вещи не говорят. Про то, что было зажато у тебя в левой руке, когда ты добивал царя у молний… Я никому не обмолвился. Ни смотрителям, ни в протокол. И дальше молчать буду.
Я молчал, не шевелясь.
— Не из доброты, разумеется, — уточнил он с едва уловимой усмешкой. — Просто такие вещи в казённую бумагу не кладут. Такие вещи кладут в глубокий карман.
— И когда планируешь достать?
— Когда время придёт. — Он усмехнулся совсем по-приятельски. — Ты ведь считать умеешь, водник. Вот и считай.
Он повернулся и не спеша отошёл к своей группе. Больше он в мою сторону не оглядывался.
Я вернулся к нашей скамье и опустился рядом с Сандрой.
— Ну? — негромко спросила она.
— Водник. Первая глубина, Кромка.
— А про меня что?
— Дара не выказала, — сказал я. — Назад в Лоден, в приют.
Она приняла этот удар молча — точно так же, как принимала всё на той стороне: без слёз, без стонов и без лишних расспросов. Только длинные пальцы на острых коленях чуть вздрогнули и снова легли неподвижно.
— Значит, разводят по разным подводам.
— Не разведут.
— Марк…
— Не разведут, — твердо повторил я. — Как отниму тебя у охраны — ещё не придумал. Но в Лоден ты не поедешь.
Она коротко хмыкнула носом. Почти так же, как хмыкала там, на чёрном песке под ветром.
Я откинул голову назад, прижался затылком к холодной стене и закрыл глаза. В коридоре душно пахло щелочным мылом, свежими чернилами и сырым мокрым камнем. Где-то вдали со скрежетом открылась железом подшитая дверь: громко выкликали следующий номер. Всё вокруг было раз и навсегда устроено, размечено по графам и записано в книги, и в этом казённом устройстве для нас троих места пока не предусматривалось.
А потом я кожей почувствовал, что на меня смотрят.
Не так, как смотрит усталый смотритель у дверей или скучающий писарь за столом. Смотрели тяжело, плотно и не отрываясь — тем самым вкрадчивым взглядом, от которого на той стороне я успевал уйти в тень раньше, чем успевал подумать.
Я открыл глаза.
В самом дальнем конце длинного коридора, у двух висящих на каменной стене газовых рожков, стоял старший смотритель Веллер. Совершенно один. Руки сцеплены за спиной.
Он смотрел не мне в лицо. Он смотрел значительно ниже и левее — туда, где на сером кафеле стены за моей спиной от двух ярко горящих рожков отпечатались две мои тени.
Я медленно, не делая резких движений, повернул голову.
Тени действительно было две. Одна бледная от левого рожка, вторая такая же бледная от правого. И обе аккуратно кончались там, где им и полагалось кончаться по законам света.
Только правая тень у самого основания, у самого пола, была заметно гуще и темнее, чем ей полагалось быть, и лежала на сером камне под едва уловимым, неправильным углом. На ширину пальца. На толщину волоса. Ровно настолько, чтобы человек, тридцать лет подряд наблюдавший за детьми под газовыми лампами, заметил неладное и не поверил собственным глазам.
Веллер простоял неподвижно ещё несколько секунд.
Потом не спеша вытащил из глубокого кармана сюртука толстый прошнурованный журнал, снял с шеи карандаш на пеньковом шнурке и быстро сделал короткую запись.