Страница 319 из 338
— Поверщик спросил, всегда ли у меня такой ничтожный огонь. Я ответила — да. Всегда.
— Правильно ответила.
— Я знаю, что правильно. — Она наконец сделала один мелкий глоток из кружки. — Просто в моём доме за такой ответ отца вычеркнули бы из книги дома.
Вот тут я окончательно понял, чего мне не хватало для полного счастья. У нас у всех троих теперь было одно и то же: правда, которую нельзя произносить вслух под страхом плахи. Только Ариана к этой правде ещё не притерлась.
— Сольвей, — спросил я. — Тебя по всей фамилии записали?
— Полностью. — Она едва заметно усмехнулась самым уголком губ. — Писарь переспросил дважды. И посмотрел на меня так, будто я с порога плюнула ему прямо в чернильницу.
— Восемьдесят шестой! Лоденская партия!
Я поднялся со скамьи и пошёл к железом подшитой двери.
Покой за дверью оказался небольшим, сухим и очень светлым. Два высоких окна без решёток, дубовый стол, круглые настенные часы в латунном корпусе, длинный шкаф с запертыми ящиками. За столом сидел молодой писарь и аккуратно правил перочинным ножиком гусиное перо. У дальнего окна стоял старший смотритель Веллер — сухой, высокий, сцепив сухие пальцы за спиной. А между столом и окном шагал третий — тот самый, с подкованными сапогами.
Поверщик Стражи. Серый суконный мундир поплотнее смотрительского, глухой стоячий воротник с серебряным шитьём, короткий седой ёжик волос и лицо человека, который тридцать лет подряд слушает детское враньё и давно потерял к нему всякий интерес.
— Ленц, — назвался он сам, не делая движения подать руку. — Садись.
Я опустился на круглый табурет в центре комнаты. Табурет был прикручен к полу так, чтобы свет из обоих окон бьющим потоком падал мне прямо в глаза. Грамотная работа.
— Имя.
— Марк.
— Фамилия.
— Нет фамилии. Из лоденского приюта.
Писарь со скрипом провёл пером по бумаге. Поверщик кивнул своим мыслям, не снимая с меня тяжёлого взгляда.
— Что помнишь из-за врат?
— Всё помню.
— Отвечай строго по делу. Где очнулся в первую ночь?
— На Чёрных Песках. Ночь, холод, чёрный песок до края. Никакого столба, и людей вокруг никого.
— Полуденной стороны не видел? Солнечного света, жёлтого суглинка, построек?
— Нет. Ничего этого там не было.
Перо на столе замерло. Шаги стихли.
— Сколько времени пробыл на той стороне?
— Два года, — сказал я.
В комнате мгновенно стало тихо. Часы в латунном корпусе отстукивали секунды с сухим жестяным щелканьем. Веллер у окна медленно повернул голову в мою сторону.
— По уставу ввод длится три ночи, — проговорил он, не меняя тона. — Внутри это даёт неделю. У самых стойких — две.
— Я знаю, что по уставу. Я считал каждый привал. Тридцать семь больших привалов, и это только те, на которых мы ложились на песок. Если вам удобно — считайте по своим бумагам. Я вам говорю то, что прожил ногами.
Поверщик смотрел на меня без всякого выражения — словно на каменную тумбу у дороги. Потом коротко повел подбородком в сторону писаря: пиши.
— Дальше.
Он спрашивал меня целый час.
Я отвечал коротко, сухо и почти не врал. Врать перед казённым столом — последнее дело: чужую ложь нужно удерживать в голове до последней точки, а память у меня после Песков стала дырявой и тяжелой. Я рассказывал про мёртвый песок, про гнилую воду из ям, про тварей без звука и тени, про развалины на гряде, про то, как мы пробивались к молниям вместо столба света. Я называл точные числа, потому что числа казна любит и вносит в книги с большей охотой, чем человеческие слова.
Я утаил только три вещи.
Про зрячую тьму. Про видения Сандры. И про то, что теперь свернулось в моей собственной тени и спит там вполглаза.
— Кто дошёл с тобой до края?
— Двое. Сандра и Ариана Сольвей.
— Кто вёл отряд?
Хороший вопрос. Правильный ответ был один: «слепая». Это она слышала то, чего не чуял никто из нас, и вывела нас из таких завалов, где я положил бы всех троих в первую же ночь. Но за правильным ответом немедленно последует следующий вопрос, за ним ещё три, а в конце этой лесенки — слепая девочка в казённой камере, из которой без пощады вытягивают, чем именно она полезна казне.
— Я вёл, — сказал я.
— Ты, — повторил он без единой интонации. — Приютский пацан двенадцати лет, без науки и знания уклада.
— Двенадцати мне было там в первую ночь.
Он снова сделал знак писарю. Перо заскрипело по сухой бумаге.
— Теперь дар, — сказал Ленц. — Показывай, с чем вернулся.
Вот оно. Самое главное.
Я сидел на деревянном табурете, под двумя яркими окнами, перед двумя смотрителями и писарем с занесённым пером, и внезапно осознал, что забыл, как это делается по-человечески. Два года на той стороне я решал все беды одним и тем же способом. Позвать изнутри. Открыть ладонь. И оно приходило.
И оно пришло сейчас.
Я даже не успел толком сообразить — просто подумал «ну давай, покажись», как думал каждую ночь на гряде, и под кожей левой руки немедленно шевельнулось густое, тёплое, готовое к бою нутро. По мокрому кафелю от ножек табурета потянуло лютым, могильным холодом. Тень под дубовым столом писаря вздрогнула, натянулась и на волос поползла вбок — против света из окон.
Я стиснул зубы и с такой силой прикусил щёку изнутри, что в рот брызнула горячая, солёная кровь.
Стоять. Стоять, тебе сказано! Назад!
Тьма замерла на середине броска — точно голодный пёс, которого рванули за строгий ошейник у самой миски с мясом. Постояла, подрагивая. Нехотя, оседая, ушла обратно под кожу, оставив после себя навалившуюся тяжесть в левом запястье и сухой, душный звон в ушах. По спине под накрахмаленной рубахой потекли струйки горячего пота.
— Что с тобой, парень? — строго спросил поверщик.
— Слабость, — выдавил я. Голос вышел сиплым, дребезжащим, и это была чистая правда. — С самого утра мутит. Воды бы.
— Лекарскую позвать?
— Нет. Сам сижу.
Я разжал кулаки. Ладони были липкими и мокрыми от пота.
Вот тебе и первый урок новой жизни, Марк. Два года ты учил эту дрянь отзываться на каждый мысленный зов — и выучил на свою голову. Теперь придётся учить её обратному. И учить быстро, потому что в этом мире везде светло и в каждой комнате прорублено по два окна.
— Показывай дар, — настойчиво повторил Ленц.
— Мне нужна вода, — проговорил я, утирая губы рукавом. — Или вещь, где она закрыта.