Страница 312 из 338
Молнии били за горизонтом, но грома не было. Только прерывистый, свистящий хрип Арианы за моей спиной. Да ещё тихо, жалобно поскрипывало стекло под острыми коленями Сандры — она подалась вперёд, вслушиваясь в наш безмолвный торг.
Каменный бог молчал. Я тоже молчал. Ждал. Мышцы свело от дикого напряжения. Либо он сейчас одним ударом раскатает меня в кровавую лепёшку за неслыханную наглость, либо…
А потом он сделал то, чего не делал, наверное, за все свои бесконечные века.
Древняя каменная громада дрогнула. По ущелью пронёсся низкий, утробный скрежет. Камень терся о камень, осыпаясь сухой серой пылью. И страж горизонта склонил голову.
Медленно. Тяжело. Неотвратимо.
Это не был торопливый кивок купца, ударившего по рукам на торжище. Это не был униженный поклон раба. Это было страшное в своей прямоте согласие равного. Древний судья, что взвешивал чужие жизни и решал судьбы, склонился перед приютским огрызком, который вместо привычной сделки швырнул ему спасение. Память. Единственное, чего он был лишён, и единственное, что имело смысл на этой проклятой земле.
В моих костях отозвался гул. Короткое, глухое согласие.
И сразу же за ним пришло другое. Предупреждение. Я не услышал его слов — я почуял его, как зверь чует приближение степного пала. У этого дара есть цена. Взявший чужое имя отвечает за него головой. Меня можно будет позвать. Во сне. В горячечном бреду. Шёпотом в темноте. И я приду, потому что буду связан. А связанный — не волен.
За всякий зов я буду платить сполна. Он будет спрашивать меня. Взвешивать на своих незримых весах каждую мою мысль. Всякий раз, как я окликну его по имени. Врать ему станет нельзя. Никогда. Приютская привычка лгать в глаза тут не спасёт. Он ляжет в мою тень и будет видеть меня насквозь. До самого грязного, стыдного дна, которое я прятал даже от самого себя.
Я стиснул зубы. Скулы свело до боли.
Взвесил эту ношу. Оценил. Ещё один неподъёмный груз на мой горб. Самый тяжёлый из всех. Мёртвые номерки на груди помалкивали, они с меня ничего не просили, кроме памяти. А этот будет живой. Будет судить меня каждый чёртов день. Сирота, который выжил только потому, что научился брехать и изворачиваться, добровольно пускал в самую душу абсолютного, неподкупного судью.
Страшно. До одури, до тошноты страшно. Но решение я принял ещё там, под лапой, когда понял, что он забыт и предан. Я не мог иначе. Просто не мог.
Я промолчал ровно одну секунду. Для приличия.
— Марк.
Голос Сандры ударил в спину. Тихий. Натянутый, как струна на арбалете. Она была слепая, но видела всё. Услышала этот наш безмолвный уговор чем-то глубоким, нутряным.
— Ты понимаешь, что сейчас делаешь? — спросила она. Голос её мелко дрожал. — Ты берёшь его в себя. Насовсем. Он останется с тобой до конца. От него не отмыться.
Я не обернулся. Продолжал смотреть в слепые каменные глаза.
— Понимаю, — сказал я хрипло. — Паршивая затея, но понимаю.
— И всё равно берёшь?
— Иначе его сотрут.
Я сглотнул вязкую, горькую слюну.
— А я не могу смотреть, как кого-то стирают в ноль. Сама знаешь.
За спиной повисла пауза. Я спиной почуял, как шевельнулись её светлые волосы — она кивнула своим мыслям.
— Знаю, — отрезала Сандра. Голос снова стал сухим и ровным, без единой жалобы. — За то и держимся. Ты дурак, Марк. Беспросветный дурак. Но дурак правильный. Бери своего бога. Только не надорвись под его весом. И не забудь под этой тяжестью, кто ты сам такой.
— Не забуду. Есть кому напомнить.
Я снова поднял лицо к стражу. Расправил уставшие плечи.
— По рукам, — сказал я просто и твёрдо.
И он начал оседать.
Прямо на глазах исполинская каменная туша, подпиравшая фиолетовые небеса изнанки, дрогнула. По её монолитной груди побежали глубокие, ветвящиеся зигзаги трещин. Грохнуло, будто взорвался пороховой склад. Он оплывал, как гора мокрого песка под весенним ливнем. Вековая пыль сорвалась с широких плеч густыми серыми водопадами, скрывая лапы и основание.
Огромные валуны, из которых было сложено его тело, вдруг теряли форму, теряли твёрдость. Они темнели. Плавились. Текли вниз. Но они не рассыпались в прах, как тот иссохший мертвец на пороге лощины. Они втягивались. Стекали ручьями плотной, вибрирующей силы. И эта сила текла ко мне. В меня.
В мою собственную тень, что длинной чёрной кляксой лежала на прозрачном льду битого стекла.
Я стоял и боялся дышать. Боялся пошевелить даже пальцем в сапоге. Боялся, что одно лишнее движение всё испортит. Вдруг моя тьма не примет чужака? Вдруг меня просто разорвёт к чертям собачьим от такой ноши, разнесёт на ошмётки мяса и костей?
Каждый камень, исчезающий в моей тени, отдавался во мне глухим, тупым ударом. Бах. Бах. Бах. Как удары тяжелой кувалдой по наковальне. Меня прибивало к стеклу. Я физически чувствовал, как вливается в мои жилы вес прожитых им тысячелетий. Вес его бесконечного, каменного сидения над мёртвым полем. Его нечеловеческое упрямство и ледяное одиночество. Всё это лилось в меня мощным потоком и ложилось рядом с моим собственным, кровным барахлом.
Мне почудилось, что я сам расту. Тяжелею с каждой секундой. Пускаю гранитные корни прямо сквозь подошвы сапог, сквозь стекло, вцепившись намертво в саму плоть изнанки. Казалось, моя тощая тушка прямо сейчас деревенеет, покрывается трещинами и становится новым стражем над братской могилой.
Тьма под рёбрами заворочалась, заворчала, но не стала сопротивляться. Я сжал кулаки так, что ногти впились в ладони. Тяжесть прибывала. Холодная, древняя, несокрушимая. Она находила себе место где-то глубоко в животе, рядом с долгом-песком, рядом со злостью, рядом со страхом. Ложилась так плотно и ладно, будто там всегда была пустота, вырезанная аккурат по её форме.
Моя тень на стекле вздулась. Потемнела до густоты сажи, до абсолютной непроницаемости. В ней заворочалось что-то безмерно огромное, свернулось тугим узлом и тяжело задремало.
Страж горизонта вошёл в мою тень, как усталый путник входит в давно пустующий дом. Кеметы, чьи гробницы мы топтали всю дорогу, верили, что тень — это часть души. Выходит, не врали. Теперь в моей душе квартировал древний бог.