Страница 299 из 338
Глава 50. Весовщик
Я стоял перед каменной громадой и ждал вопроса. Вопроса не было.
Была тяжесть. Она навалилась сверху, без слов, без единого скрипа каменных челюстей — просто тяжёлый взгляд из бездонной темноты под стёсанными веками лёг мне на плечи, как мокрая шинель, набравшая воды. Колени дрогнули сами собой. Суставы хрустнули с таким отчётливым треском, будто в стылой тишине сломалась сухая палка. Я упёрся ладонью в холодную, изъеденную веками лапу стража, чтобы не сложиться пополам прямо тут, на грязном стекле, у него под носом. Камень шершаво впился в содранную кожу, царапнул до крови. Я не дёрнулся. Держался за эту крошечную боль как за опору.
Прошлой ночью этот сфинкс спрашивал: что несёшь. Тогда я вывернул перед ним всю свою жалкую поклажу. Мёртвых, которых тащил в памяти. Тьму, которую щедро кормил собственной кровью. Две живые души за спиной, которые сдуру доверились мне. И он взял мой вес. Не нашёл его лёгким. Не похвалил. Просто пропустил. Я, дурак, решил, что прошёл. Что худшее позади. Решил, что экзамен сдан, и дальше мне выпишут вольную и выдадут сухой паёк на дорогу к спасительным молниям.
Размечтался. То был только первый вопрос. Короткая разминка перед настоящим делом. Теперь он не спрашивал. Теперь он взвешивал.
Безликие духи у весов в той долине за рекой мерили одно сердце. Холодные каменные чаши на узкой тропе — одну голую правду. Этот страж клал на весы меня всего, целиком, до самого мутного приютского донышка. Так старый, битый жизнью приказчик на весу прикидывает весь кошель разом, даже не развязывая тугую тесёмку, — вместе с прорехами, трухой, крадеными медяками и фальшивой полушкой, завалявшейся на самом дне.
Я чувствовал спиной, нутром, стёртой до мяса кожей, как он читает меня. Взгляд прошивал насквозь, холодный, жёсткий, как железо. Он взвешивал тьму под моими рёбрами — тяжёлую, чёрную, налитую свинцом чужого долга. Четыре жестяных номерка на шнурке, что резали мне шею два последних года. Они казались сейчас неподъёмными. Пустое место от пятого — того, которого я в страхе скормил твари у реки и забыл, как звали парня. Забыл имя, забыл лицо, оставил только голую пустоту. Сиротский номер восемьдесят шесть, выбитый в казённой книге вместо имени, потому что фамилия приютскому куску мяса не положена: нечего наследовать, некем гордиться. Взвешивал приютскую науку, вбитую подзатыльниками и линейкой смотрителя: своя шкура всегда дороже всех чужих. Хриплый крик сорок первого в подвальной темноте, на который я свернул слишком поздно, потому что цепенел от ужаса. Тимку, которому не дал последнего глотка у врат. И ту сладкую, липкую, стыдную дрожь в коленях, с какой ещё вчера моя ручная тьма шептала мне бросить своих на стекле и уйти к воде налегке.
Всё шло в зачёт. Он взвешивал каждую мою трещину, каждую мелкую подлость, каждый торопливый глоток, который я выпил в темноте, пока рядом кто-то дох от жажды. Он не искал, соврал я или нет. Ему было глубоко плевать на слова, клятвы и красивые оправдания. Он швырял на весы меня самого, всего, каким я сгнил и вырос за эти два года на изнанке, — и молча прикидывал, тяну ли я хоть на что-нибудь.
Взгляд давил всё сильнее. Я оседал под ним ниже и ниже, будто мне на горб неторопливо укладывали по камню. Обстоятельно, со знанием дела. Хотелось лечь. Хотелось прижаться щекой к ледяному стеклу равнины, честно признать, что весь я, со всем, что натаскал, украл и накопил, не стою и ломаного гроша. И просто упасть под стекло, к тем тысячам безымянных, что легли здесь до меня. Так было бы куда проще. Прилечь — и конец мороке. Жаль только, хоронить некому. Придётся валяться так, на всеобщем обозрении.
— Не гни спину.
Тихий голос сзади. Ровный, как натянутая до звона бечева. Сандра. Она сидела у соседнего обломка камня, слепая, прямая как палка, и бережно держала на коленях голову Арианы.
— Он не давит, Марк. Он мерит. Гнёшься — сам себе добавляешь весу. Стой ровно. Слепые умеют стоять, когда на них смотрят и не видят человека. Я тебя научу.
Слепые умеют. Охотно верю. У слепых вообще полно полезных талантов, жаль, что я зрячий.
Я стиснул зубы до скрипа эмали. Вдохнул стылый, царапающий горло воздух и заставил себя выпрямиться. Позвонок за позвонком. С натужным хрустом, будто разгибал заржавевший лом. Ровно. Подбородок вверх, плечи расправить. Пусть мерит. Я выдержу.
Не знаю, сколько я так простоял. Время на этой равнине замёрзло намертво. Оно наваливалось на плечи плотным, ощутимым грузом, как и всё остальное. Зарницы над дальней грядой моргали редко, лениво, и по ним я давно сбился со счёта. Ноги затекли и одеревенели от колен и ниже, спину под лопатками сводило тупой, злой судорогой, но я держался. Стоять под чужим тяжёлым взглядом меня учили всю долгую, дрянную жизнь. В шеренге на плацу приюта под ноябрьским дождём. Под тяжёлой линейкой смотрителя. Под скучающими глазами тех сытых людей, что решали, годен ты для чёрной работы или пойдёшь прямиком в брак. Не гнись, не морщись, не показывай, что тебе больно и страшно. Пусть смотрит. Пусть мерит хоть до второго пришествия. Под чужими весами я жил с первого дня. Прежде они были казённые, железные, с печатью инспектора на коромысле. Этот вот — каменный, размером с дом, и печать на нём ставить некуда. Разница, если подумать, невелика.
А за спиной у меня умирала Ариана.
Я слышал это, не оборачиваясь, всем телом. Дыхание её стало частым, мелким, с сухим сиплым свистом на выдохе — так свистит ледяной сквозняк в щели выстуженного барака. Прокушенная тварью лодыжка почернела и раздулась чуть не до колена, туго натянув кожу до матового блеска. От промокшей, грязной повязки на боку густо тянуло сладковатой гнилью — тем самым въедливым запахом, от которого на изнанке не отвернёшься и который уже ни с чем не спутаешь. Жар сжигал её изнутри, топил, как сухую солому в печи. Она уже почти не приходила в себя. Всплывала на миг из своего горячечного, мутного мрака — и не узнавала ни меня, ни Сандру. Бормотала бессвязицу. Звала мёртвого брата, давно погибшего в диких вратах. Просила пить.
Пить. У меня на самом дне кожаного бурдюка перекатывался один-единственный глоток. Последний на троих. Я берёг его для неё со вчерашнего утра, глотая сухую пыль.
Не сводя глаз со стража — отвести их было почему-то нельзя, словно я держал его взгляд собственным горлом, — я отстегнул от пояса бурдюк. Опустился на одно колено рядом с Арианой. Осторожно влил ей в потрескавшиеся, обмётанные губы всё, что там оставалось. До последней капли. Она глотнула через силу. Поперхнулась. Закашлялась.