Страница 232 из 338
Ровный, гулкий, безжизненный голос, ведущий свой бесконечный счёт. Отдающийся эхом от каменных стен. Он приближался с каждым нашим шагом навстречу.
И на каком-то шаге я вдруг разобрал, что он сбился.
Не сбился. Такие твари, как учётчик, не умеют сбиваться. В их холодной природе нет места ошибке. Он споткнулся о факт.
— …шестьсот сорок один. Шестьсот сорок два. Шестьсот сорок…
Пауза.
Она длилась всего ничего, коротко, на полвздоха. Но в этом мёртвом, монотонном, вечном потоке она прогремела, как каменный обвал.
— …три.
А затем голос зазвучал снова. Громче. С каким-то странным, давящим нажимом, будто он водил костлявым пальцем по строчкам, пересчитывая итог.
— Шестьсот сорок один. Два. Три. Четыре.
Сандра с такой дикой силой впилась ногтями мне в лопатку, что, кажется, проткнула кожу.
— Он считает назад, — выдохнула она мне прямо в шею. И в её непробиваемом, сухом голосе впервые прорезался настоящий, первобытный ужас. — Марк. Он пересчитывает. У него не сходится.
И вот тут меня прошибло.
Таким холодным, липким, мутным потом по слепому нутру, какой бывает только за секунду до удара, когда ты уже видишь летящий кулак, но увернуться не успеваешь. Всё самое скверное и важное понимание всегда приходит через тело, когда уже поздно что-то менять.
Я спрятал нас от глаз. Я натянул тьму, загасил свет, убрал форму и картинку. Визуально нас не существовало, мы были невидимы.
Но тьма — это не небытие. Моя тьма не умела стирать меня из мира, как тот безмордый подметальщик, от которого мы уносили ноги на чёрном песке. Она просто накидывала поверх меня плотную чёрную ткань. Под этой тканью, какой бы тонкой она ни была, оставались мы. Три тёплых, плотных тела. Три куска мяса, костей и крови. Три объёмных объекта в пространстве.
А учётчик не смотрел на реку глазами. Ему было глубоко плевать, светимся мы или нет. Он не считал то, что видно.
Он считал наличие массы в потоке. Он пересчитывал единицы, занимающие место.
И сколько ни заворачивайся в темноту, если в ведре было десять камней, а ты кинул туда ещё три, уровень воды неизбежно поднимется. Ты занимаешь место. И в его идеальном гроссбухе появились три лишние единицы. Тьма скрывала, как мы выглядим. Но она во весь голос орала о том, что мы здесь есть.
Три лишних. Вместо шестисот сорока одного он получил шестьсот сорок четыре.
— Назад, — хрипнул я, уже чётко понимая, что это пустые слова. — Тихо. Разворачиваемся. Выходим тем же…
Поздно.
Вся эта проклятая колонна встала.
Разом. В одну секунду. Та часть потока, что шла прямо вокруг нас, вмёрзла в камень на полушаге. Стук колотушки оборвался, будто отрубленный тяжёлым топором. И навалилась такая звенящая, плотная тишина, какой на изнанке просто не бывает.
Спящие на волокушах перестали плыть. Жар тяжёлых псиных тел никуда не делся, он только сгустился, придавил нас, как в раскалённой парной. Я стоял абсолютно слепой, зажатый со всех сторон горами вонючего мяса, и чувствовал, как сотни тяжёлых звериных голов медленно, синхронно поворачиваются. Не в нашу сторону. Они водили массивными мордами из стороны в сторону, обшаривая воздух. Они искали погрешность. Лишние единицы. Глаза им были не нужны, у них были широкие, жадно втягивающие воздух ноздри. Они искали тщательно.
Учётчик смолк.
А затем его голос ударил снова — теперь уже совсем близко. В нём не было злости, ярости или тревоги. Тот, кто просто пишет цифры, не злится на ошибку. Ничего человеческого. Чистая, холодная сверка.
— Лишнее в потоке, — ровно произнёс он. От этого звука угрожающе завибрировали камни под ногами. — Изъять.
Ближайшая ко мне туша пришла в движение.
Поле взвыло. Я почуял этот бросок раньше, чем слуга сдвинул ногу, — как сместился центр тяжести этого огромного тела, как напряглись канаты мышц, как сдвинулся горячий воздух перед поднимающейся когтистой лапой. Я видел это без глаз, кожей и нутром. Та самая слепая наука, которую вбили в меня в тёмных кишках на охоте, сейчас была моим единственным шансом. Глаза врут. Поле скажет правду.
Проблема была в другом.
Тварь-тень, с которой я дрался раньше, была просто сгустком мрака. Я бил её резцом и кормил ею свою тьму. А здесь передо мной стояла реальная гора мяса, толстой кости и дурной звериной силы. Его можно было убить только по-старинке. Проткнуть, отрезать или сломать.
А бить было нечем.
За спиной сиротливо болталось копьё-жало. Длинное, дурацкое, абсолютно бесполезное в этой жуткой давке, где мы стояли грудь в грудь. Я даже замахнуться им не смогу, не то что ударить. Резец, заткнутый за пояс, был слишком короток. Я им толстую шкуру этой твари даже не поцарапаю.
Я стоял в центре мёртвого стада, совершенно слепой, с детской палкой и костяным шильцем против тонны мышц. И впервые за долгое время мне было по-настоящему нечем драться.
Но тут моя левая рука, отчаянно шаря в темноте, чтобы отвести надвигающийся удар, ударилась о что-то твёрдое на поясе слуги.
Металл.
Слепые пальцы мазнули по широкой кожаной перевязи и нащупали рукоять. И моё тело узнало её быстрее, чем мозги сообразили, что это. Тяжёлая, грубо обмотанная кожей бронза. Широкое лезвие, уходящее в изгиб, похожий на серп. Заточка по внутренней дуге. Кхопеш. Оружие древней стражи. Та самая кривая железяка, которую я столько раз разглядывал на фресках, у слуг, на поясе у того писаря с крюком, — и к которой у меня всякий раз невыносимо чесались руки, потому что копьё-жало рядом с ней казалось жалким костылём.
Руки чесались не зря. Они, оказывается, давно знали, чего хотят.
Слуга опускал пудовую лапу мне на череп. Я рванул бронзу из ножен.
Дальше я не думал. Думать в бою — последнее дело, верный путь в могилу. Инстинкты, вбитые приютскими драками и дорожной грязью, взяли управление на себя.
Кхопеш пошёл в руке сам — длиннее копья, тяжелее, с дугой. И дуга эта хотела течь.
Я не стал блокировать удар слуги. Если бы я подставил клинок, мне бы сломало обе руки. Я ушёл в сторону. Мягко, слепо, чувством перенеся вес на полшага, пропуская летящую когтистую смерть в дюйме от уха. И одновременно пустил бронзу следом за движением твари, по широкому кругу, как вода обходит брошенный в неё камень. Лезвие легло точно на запястье твари — туда, где поле показывало узел сустава, — и внутренняя заточка серпа сделала всё сама. Вошла в плоть и с хрустом потянула на себя.
Лапа отвалилась с мерзким, влажным шлепком.