Страница 212 из 338
Глава 34. Подол
Песок полз сам по себе. Без ветра, без уклона, без видимой причины. Он просто тёк, как густая, медленная чёрная вода, и слизывал за нами следы. Слизывал ровно, как корова — крупную соль с раскрытой ладони. Шершаво, жадно и досуха.
Я стоял на холодном чёрном крошеве изнанки. Во рту перекатывалась сухая труха, бывшая когда-то языком. В ногах, в плечах, в самой спине сидела тяжёлая, гниющая сырость — расплата за целый год лощинной лени. Год мы жрали мёд и спали в тепле, пока наши мышцы превращались в кисель, а воля — в труху. И вот теперь, с этим киселём вместо тела, я смотрел на тёмную полосу, что легла нам поперёк дороги.
Она лежала прямо между нами и далёкой зарницей. Между нами и водой. Между нами и светом, выходом, реальностью — всем тем, к чему мы ползли, сдирая ногти. Широкая. Шире приютских ворот. Она гладила песок, вытягиваясь в длину, не делая шагов, не касаясь земли ни лапой, ни брюхом, ни чешуёй — ничего этого у неё не было. Она просто оставляла за своим невидимым хвостом дорожку, ровную и гладкую, как полированная столешница в трапезной нашего дома-храма.
Великолепно. Просто великолепно. Отличная сделка, Марк. Продать год жизни за право выйти на чёрный пляж и сдохнуть от жажды перед невидимой кишкой.
Я попробовал поймать эту тварь взглядом. Прищурился, напряг глаза, пытаясь выхватить хоть контур, хоть тень на песке. Бесполезно. Взгляд сполз с неё, точно с обледенелого оконного стекла. Глаза отказывались на ней держаться, их уводило в сторону, до тошноты, до рези в висках. Я уже знал эту мерзкую особенность изнанки. Видел такое. Трижды на моей памяти мир подкидывал мне эту дрянь. На Гиблой миле, когда мы шли мимо деревни, чьё название не читалось — буквы просто плыли перед глазами. Потом у сарая с проваленным колодцем, где нечто гладило песок под стеной, а скорпионы в своём гнезде намертво замолкали, вжимаясь в камень. И однажды — у валунов, давным-давно, когда я был ещё совсем дураком и верил, что железом можно решить любую беду.
— Там пусто, Марк, — повторила Сандра. Она стояла у меня за плечом, вцепившись пальцами в мою куртку. Голос её сел до жалкого шёпота, она едва дышала. — Глухо. Как над тем гнездом, помнишь?
Для слепой Сандры мир состоял из шорохов, скрипов, дыхания, биения крови. Тварь перед нами не издавала ничего. Ни шага, ни скрипа песчинки, ни тока воздуха.
— Для меня там никого нет, — добавила она, и её пальцы на моей спине сжались так, что ногти пробили сукно.
— Есть, — сказал я, не отрывая взгляда от скользящей пустоты. — Просто оно из тех, кого ты не слышишь. Из тех, кто не дышит и не топает. Помнишь жёлтые глаза на наносах? Вот из этой же породы. Твари без звука и без тени.
Ариана шагнула ближе и подняла свою ладонь. Огонёк, её маленькое, слабое чудо, дрогнул. Свет лизнул ползущую полосу — и не лёг на неё. Он просто стёк, как вода со смазанного густым жиром клинка. Свет отказывался её освещать, так же как мои глаза отказывались её видеть. Огонёк в ладони девчонки забился, как больной воробей.
— Я про таких читала, — сказала Ариана тихо. Голос у неё был ещё совсем детский, тонкий, не отошедший от мягких лощинных напевов. Дом Сольвей учил её хорошим манерам и старым книгам, а не тому, как выживать на чёрном крошеве. — Дома. В самых старых книгах, которые нам давали листать. Их рисовали без морды. Подметальщик. Тот, кто… — Она запнулась, судорожно сглотнув, подбирая взрослое, правильное слово к своему ледяному детскому страху. — Тот, кто прибирает. После кого ничего не остаётся. Вообще ничего.
— Утешила, — сказал я. — Спасибо. Теперь мне гораздо спокойнее.
Я сплюнул в песок. Слюны не было, вышел только сухой комок. Пить хотелось так, что глотка слипалась, но вода осталась там, позади, за тысячи шагов в лощине, в медовом озере, которое мы бросили. А здесь была только ночь, холод и тварь, стирающая следы.
Первым делом я сделал то, что делал всегда, когда мир скалил на меня зубы: потянулся за оружием.
Моё копьё-жало торчало у меня за спиной. Острый кусок чёрной кости, примотанный к крепкому древку сыромятиной. Верное, злое, надёжное, как старый пёс, который знает только одного хозяина. Я перехватил его поудобнее, чувствуя под пальцами привычные потертости дерева, шагнул вбок, примерился, взвешивая его в руке. Раз, два, на замахе…
И медленно опустил.
Бесполезно. Я это уже проходил. Моя дурная башка иногда всё-таки запоминает уроки. У тех валунов, в пустоши, когда похожая невидимая дрянь ползла прямо на меня, я с перепугу и сдуру ударил копьём в самую её середину. Вложил весь вес, всю злость. И остриё просто ушло в песок. Ушло в никуда. Бить было нечего и некого. Под этой тёмной, стирающей взгляд полосой нет тела. Нет шеи, которую можно перерубить, нет мягкого шва над жвалами, куда входит лезвие, нет влажного глаза, в который можно с хрустом сунуть резец. Нет костей, нет мяса. Нет ничего, во что бьют железом или костью. Песок просто сам себя гладит, обтекает древко копья и течёт дальше, оставляя тебя с дурацкой палкой в руках. Копьём её не возьмёшь. Можно с тем же успехом тыкать остриём в ночной туман или в собственную тень.
Ладно. Железо и кость тут пустые игрушки. Но у меня было кое-что ещё. То, что я вынес из дома-храма и приручил.
Я закрыл глаза и потянулся к темноте внутри себя.
Она лежала под рукой, как всегда — глубоко в груди, там, где у нормальных людей душа, а у меня ледяной колодец. Холодная, послушная, сытая после долгой спячки. Она была должна мне полсотни шагов глухого накрытия — это я скопил ещё с лощины. Я потянул её вверх, осторожно разворачивая чёрным куполом. Идея была проста: накрыть нас всех троих, отрезать от этой ползущей дряни, спрятать в коконе из мрака, чтобы мы стали ничем, пустым местом для любого взгляда. Тьма пошла легко, радостно, собралась тяжёлой тучей, начала ложиться на песок чёрным, непроницаемым пологом…
И я остановился на полудвижении. Замер, не давая ей упасть.
Потому что вдруг понял нутром — тем самым звериным чутьём, которым весь последний год вынюхивал тварей в норе, — что накрытие тут не поможет. Оно сделает только хуже. Тьма прячет от глаз. От зарниц на горизонте, от чужого голодного взгляда, от света огней. Это я выучил кровью, расплачиваясь собственной шкурой в доме-храме: гашу свет — становлюсь невидим. Нет света — нет Марка. Но эта безмордая тварь перед нами не глазами берёт. У неё их нет. Ей абсолютно всё равно, светло вокруг или темно. Она идёт не на свет, не на форму и не на то, как я выгляжу.