Страница 197 из 338
Ремень. Старый, широкий кожаный ремень, снятый с кого-то из мёртвых. На его шершавой внутренней стороне я вчера — или когда там, дьявол побери это бегущее время — нацарапал обгорелым куском угля номера. Все номера с жетонов, которые успел найти в грязи и крови.
Я развернул кожу, провёл грязным пальцем по кривым, полустёртым чёрным царапинам и стал читать вслух. Медленно, монотонно, как старик читает длинный поминальный список в пустом храме.
— Сто двенадцать. Тридцать один. Сорок восемь. Семьдесят. Девятнадцать.
Цифры падали в золотую, ватную тишину тяжело, как свинцовые гири. По одной.
— Двадцать четыре номера, — сказал я, поднимая глаза на девчонок. — Двадцать четыре наших. Таких же, как мы. Которые сейчас лежат в этом сладком, золотом хлеву раскинув руки и счастливо улыбаются. Запоминайте их. Вбивайте в головы. Кто-то должен донести до выхода, что они вообще тут были. Что их звали не «спящий груз» и не «мясо», а вот так — по их номерам. Как нас всех звали там, дома.
— Зачем… зачем им эти номера, Марк, — прошептала Ариана, обхватив себя руками за плечи. — Если их всё равно уже не вернуть? Они же уже не проснутся.
— Затем, что пока их хоть кто-то помнит — они всё ещё люди, — отрезал я жёстко. — Забудем мы — они станут просто полем. Перегноем. Удобрением под эту красивую золотую пшеницу. Я их помнить буду. И вы будете. Иначе мы следующие.
Ариана вздрогнула, когда я дошёл до середины списка.
— Сорок восемь…
— Что?
— Сорок восемь, — повторила она тихо, глядя в пустоту перед собой. — Я её знаю. Знала. В мыльне, на пересылке, в самый первый день. Когда нас всех согнали под ледяную воду. У меня старшие девки сразу отняли моё мыло. А она… она просто подошла и сунула мне в руку своё. Молча. Даже не посмотрела на меня. А я… я так испугалась, что даже спасибо ей не сказала.
— Теперь скажешь, — отозвался я, сворачивая ремень. — Запомни её. Сорок восемь. Твоё воспоминание — это и будет твоё ей спасибо. Держи её в голове.
Она кивнула. И одними побледневшими губами, беззвучно, повторила число. И от этого числа её будто вправили на место — лицо со щелчком сделалось живым, осмысленным, а не сонно-покорным. Впервые за всё это золотое, липкое наваждение.
Я не учился в академиях и не знал умных, гладких слов про душу, дух или что там ещё бывает. Ариана, может, и знала — у её семьи, у Сольвеев, в огромных библиотеках наверняка писали про такое в толстых книгах с золотым обрезом. Но мне, приютской крысе, хватало простой, голой сути: у этих ребят в траве аккуратно вынули имена, стёрли память, и на этом они кончились. Как люди кончились.
Значит, имя — это и есть тот самый тонкий, грязный шнурок, на котором только и держится человек. Перетёрся шнурок — и все твои мысли, принципы, злость и страх посыпались на пол в разные стороны, как стеклянные бусины.
Сила имени. Здешний сумасшедший мир был весь про неё, от начала и до конца. Я только сейчас начал складывать разрозненные куски в одну картинку.
Солнце на той стороне, в реальности — оно первым делом выжигало человеку имя, превращая его в послушного болванчика. Каменные сторожа на порогах врат — им сбивали лица, чтобы лишить памяти. Местные мёртвые твари воровали слова у живых, чтобы обрести хоть какую-то форму. А здесь, на дне лощины, имя не выбивали силой. Его выпаривали лаской. Медленно, незаметно, как солнце выпаривает грязную воду из лужи на полуденной жаре.
Ладно. Моё имя у меня пока было при себе.
Восемьдесят шесть.
Обычный номер. Приютский выкормыш, без благородной фамилии, без герба, наследовать мне нечего, кроме грязи под ногтями и долгов. Но имя у меня есть, оно моё собственное, и я не собирался отдавать его за тарелку призрачного медового хлеба и тёплую лежанку. Хрен им.
Третий якорь дался мне тяжелее всего. За него пришлось платить.
Время.
Там, наверху, в нормальной чёрной пустоте этого мира, высоко в небе через ровные, долгие промежутки времени вспыхивали зелёные зарницы. Это были наши часы все эти бесконечные ночи. По ним мы, как по маятнику, мерили свои смены караула, считали переходы, планировали марш-броски.
Здесь, на самом дне лощины, неба не было видно вообще. Только сомкнутое золото гигантских колосьев над головой, ровное, плотное, без единой перемены. Этот проклятый свет не темнел ни на тон, не светлел, не мерцал. Он был абсолютно незыблемым.
Сколько мы уже тут сидим? Час? Два? Половину суток? День?
Я не знал. Мерить было абсолютно нечем. Тело врало, не чувствуя ни голода, ни боли. Время в этом месте текло не по прямой. Оно струилось, как невидимая вода глубоко под песком — ты знаешь, что она там есть, но ухватить её, зачерпнуть не можешь.
Я вытащил нож. Нашёл ближайший упавший, надломленный колос и резко срезал его нижнюю часть. Быстрыми движениями оголил твёрдый, похожий на бамбук стебель длиной в руку, очистил его от листьев.
— Это будут наши часы, — сказал я вслух, показывая гладкую палку девчонкам. — Слушайте порядок. Каждый раз, как кто-то из нас отстоял на ногах свою смену, пока двое других сидят — я режу зарубку. Собьёмся со счёта дней, потеряем чувство времени — пропадём с концами. Поэтому будем резать.
Я приставил острое лезвие резца к стеблю. Надавил.
И, проводя с хрустом первую глубокую черту по гладкому зелёному дереву, я вдруг кристально ясно узнал, что именно я делаю.
Я уже видел такую палку.
Только то была не палка в руке мальчишки. То была целая стена. Каменная стена в подвале того самого разрушенного дома-храма, где мы прятались от матки. Целая стена, испещрённая мелкими насечками. Они шли ровными, аккуратными строками по тридцать штук. Верхние строки были старыми, заглаженными от постоянного касания пальцев. Нижние — свежими, резкими.
Семьсот восемьдесят четыре зарубки. Я помнил это число.
Их нарезал бывший жилец того дома. Человек, который застрял в ловушке и считал свои бесконечные, безвыходные ночи. Он резал их, пока не сошёл с ума, пока не высох прямо у этой стены, сидя спиной к ней, лицом к заваленному выходу. Так и не выйдя. Семьсот восемьдесят четыре раза этот безымянный бедолага сказал сам себе в темноте: «Я ещё здесь. Я ещё помню. Я ещё человек».
И всё равно лёг и сдох.
Я сейчас делал ровно то же самое. Один в один. Резал отчаянные зарубки в золотой ловушке, из которой пока не видел ни единого выхода. Метил свой собственный путь к тихому гниению.
Моя рука дрогнула. Резец соскользнул по гладкой коре, и черта вышла уродливой, кривой и рваной.