Страница 156 из 338
Своих не отдают в чужую долю. Я кристально ясно понял это час назад, стоя у Эрика на пороге, когда смотрел в его сытое, расчётливое, гладкое лицо торговца чужими жизнями. И, видимо, от своих не прячут того единственного, пусть и грязного оружия, которым можешь их спасти. Даже если это оружие проклято всеми законами земли и неба.
Костёр, если что, будет потом. Палёным мясом будет вонять потом. А сейчас передо мной лежал выбор настолько простой, что аж зубы сводило от его примитивности: либо я открываю проход и беру тяжкий грех на душу, либо мы все трое здесь сдохнем прямо сейчас, чистые, праведные и мёртвые.
— Слушайте оба, — сказал я тихо. Очень тихо, до боли напрягая сухое горло, чтобы голос не дрогнул и не выдал моего подлого страха. — Сейчас будет темно. Темнее, чем сейчас. Гораздо темнее, чем вы вообще можете себе представить.
Я сделал крошечную паузу, собираясь с духом, проглатывая костлючий комок.
— Что бы ни случилось — рук не отпускайте. Как бы страшно ни стало, что бы вам ни померещилось во мраке — не смейте вскрикивать. И ни о чём пока не спрашивайте. Все разговоры, все гневные вопросы оставим на потом. Если у нас вообще будет это «потом».
Сандра, не задавая лишних вопросов, не тратя драгоценного времени на препирательства, пошарила свободной рукой в темноте. Она безошибочно нашла мою левую руку — ту самую, бесполезно висевшую плетью, потому что здоровее у меня просто не осталось, — и крепко, жёстко взяла за запястье. Прямо там, где было не так больно от ушибов. Ариана стояла позади, держась за мой ремень, как привыкла за долгие, выматывающие часы нашего хода. Я потянулся назад негнущейся спиной, нащупал её тонкую, дрожащую ладонь, осторожно перехватил и переложил себе на правое, уцелевшее плечо.
Касание должно быть живым. Кожа к коже. Плотное сукно куртки или грубая кожа солдатского ремня не пропустят этот ток. Иначе ночь не пойдёт, остановится на границе мёртвой ткани, споткнётся и рассеется дымом.
Я крепко зажмурился. И позвал тьму.
Прежде, когда я только робко пробовал свои новообретённые, пугающие силы, она приходила нехотя. Выдавливалась по капле, по жалкой крупице. Тянуть её из собственных ладоней стоило огромного, изматывающего труда, это было похоже на то, как тащить из глубокого, пересохшего колодца пудовую бадью на гнилой, скользкой верёвке. Одно неверное движение — и сорвётся. Но сегодня всё было иначе.
Сегодня она пришла сама.
Она рванула отовсюду разом. Из всей необъятной чёрной степи, из-под каждого холодного камня, из каждой невидимой глазу трещины в сухой земле. Она обрушилась на меня так стремительно, будто долгие века сидела на цепи и ждала, когда же её наконец позовут в полную силу, когда разрешат развернуться и показать себя во всей красе. Вчерашний песок убитой твари, что впитался в мою горячую кровь и погасил часть моего стихийного долга, она отлично помнила. Теперь она шла ко мне не как подневольная пленница, которую тащат волоком, а как старая, верная и вечно голодная собака. Она шла ко мне охотно, с жадной радостью.
И это было стократ хуже, чем нехотя. Это ледяное, жадное, услужливое послушание пугало меня до крупной дрожи в коленях куда больше её прежнего тупого упрямства.
Непроглядность натекла на меня невидимым, ледяным потоком. Она загустела в воздухе, стала плотной, как стоячая вода на большой глубине. Она легла на мои плечи неподъёмно тяжёлым, стылым плащом и тут же потекла дальше — по левой руке к крепко сжатым пальцам Сандры, по правому плечу к напряжённой ладони Арианы.
Сандра вздрогнула. Один раз, очень коротко, резко, как от сильного удара током в обнажённый нерв. Я отчётливо услышал, как она до зубовного скрежета сжала челюсти. Тонкая жилка под моими пальцами на её запястье дёрнулась, забилась раненой птицей, готовой вырваться — и тут же снова пошла ровно, медленно и мерно. Эта слепая приютская девчонка взяла себя в железные руки за один-единственный, судорожный удар сердца.
Ариана не вздрогнула. Она просто застыла. Пальцы её на моём плече мгновенно окаменели, впились в ткань грязной куртки и в плоть под ней с нечеловеческой, отчаянной силой. Дочь дома света, выросшая среди торжественных гимнов лучам, воспитанная в строгом почтении к огню, поняла, что именно на неё сейчас легло. Поняла раньше, чем я успел бы выдавить из себя хоть одно слово жалкого оправдания.
Свод накрыл нас всех троих. Холодный. Живой. Абсолютно, пугающе послушный моей воле. Он держался исключительно на одной моей натянутой, звенящей, как струна, решимости.
«Стой, — сказал я ему мысленно, до боли стискивая зубы. — Не десять шагов. Этого ничтожно мало. Больше. Накрой нас всех и накрой дорогу перед нами, до самих монстров».
И он покорно раздался. Раздвинулся в стороны не на жалкие десять шагов, как в каморке убежища, а на добрую полсотню. Я почти физически чувствовал его дрожащий, зыбкий край где-то там впереди, у первой пары невидимых вражеских глаз.
Тянуть эту густую, упругую, сопротивляющуюся массу на такую ширь оказалось непосильно, адски тяжело. Жилы на моей шее мгновенно вздулись толстыми, горячими канатами. В висках застучал тяжёлый кузнечный молот, отмеряя короткие секунды. Дыхание сбилось, превратившись в сиплый хрип загнанной лошади. Я держал эту исполинскую невидимую махину на одних жилах, на одном голом упрямстве, и уже сейчас, на первых же секундах, отчётливо понимал, что долго так не выстою. Меня просто расплющит в кровавую лепёшку под этим давлением.
А потом непроглядность взяла своё.
Плату она брала всегда и строго вперёд — это я знал ещё с первой ночной пробы, когда временно ослеп, провалившись до Сандриного уровня, и с размаху принял на себя всю заглушённую до того телесную боль разом. Но тогда я брал скромный свод всего на десять шагов. И только для себя одного. Теперь я натянул его на полсотни шагов, накрыв площадь, достаточную для маневра, и закрыл под ним нас троих.
И мгла, не торгуясь, выставила мне счёт по новой, грабительской цене.
Зрение у меня погасло.
Оно не размылось мутной пеленой, не затуманилось серой дымкой, как в прошлый раз. Оно погасло наглухо. В абсолютный, звенящий ноль. В ту самую бездонную, непроницаемую черноту, что я сейчас набросил на пустошь. Ещё секунду назад я различал хотя бы тусклый, серый отлив на собственных закрытых веках, чувствовал призрачные, едва уловимые очертания высоких скал — и вот не стало ничего. Мир просто задули, как оплывшую свечу.