Страница 13 из 338
Мерзнуть я умел отлично. Была одна зима, когда меня за драку заперли на трое суток в подвальный карцер без окон. Я вышел оттуда злой как черт, синий от холода, но живой. Наука простая: не сидеть на холодном, постоянно шевелить пальцами и злиться. Злость греет замерзающую кровь лучше любого шерстяного одеяла. Так что я сидел на корточках, шевелил окоченевшими пальцами на ногах и злился — на черный песок, на серое мертвое небо, на того сытого мудреца при княжеском дворе, что придумал отправлять детей в эту дыру по казенной разнарядке.
Утро не пришло.
Серое полотно над головой не посветлело ни на волос. И не потемнело. Просто стояло — ровное, мертвое, одинаковое со всех сторон. Утра тут не держали даже для приличия. И вот когда я это понял — что рассвета не будет, что я застрял в этой вечной серой ночи один, — мне стало по-настоящему худо. Я не сдержался. Выругался вслух, длинно, забористо и зло, от всей души.
И темнота мне ответила.
Где-то слева, в густой непроницаемой тени между барханами, по черному песку прошел шорох. Не ветер — ветра тут не было вовсе, воздух стоял мертвый и неподвижный. Что-то шевельнулось само. И двинулось. Ко мне. Не быстро. Ровно, тяжело, перетекая по песку с тихим сухим шелестом, будто кто-то волок мокрую тяжелую парусину, набитую камнями. Прямо на меня. Прямо на мой голос.
Все мои внутренности разом сжались в тугой ледяной комок. Рука сама нашарила в песке камень — острый, тяжелый, идеально влитой в ладонь. Я вскочил, попятился, занес камень над головой, готовый запустить им во тьму, заорать, отпугнуть, как отпугивают бешеную бродячую собаку в подворотне.
И в последний миг не заорал. Что-то намертво остановило руку — не разум, а звериное, нутряное чутье, тот самый въевшийся приютский инстинкт, что не раз спасал мне шкуру в темных переулках. Заорешь — оно тебя точно найдет. Я зажал рвущийся наружу крик зубами до крови на губе, медленно опустился обратно на корточки, обхватил камень обеими руками и замер. Перестал дышать. Стал таким же тихим и неподвижным, как один из черных валунов вокруг.
Шорох дополз почти до меня. Я чувствовал его всем телом, каждой волосинкой на коже — не тепло, а могильный холод, идущий от земли, чужое тяжелое присутствие в каких-то десяти шагах. Оно остановилось. И стало… слушать. Шарить в тишине, искать звук, который только что был, — мой голос, мою ругань, — и не находить. Я сидел, намертво вжавшись в собственные колени, и держал в груди вдох, пока перед глазами не поплыли мутные черные пятна.
Шорох потоптался на месте. Качнулся туда-сюда, как слепой пес, потерявший след. А потом нехотя, с шуршанием пополз прочь, обратно в свою тень, и постепенно стих.
Я выдохнул только тогда, когда окончательно перестал чувствовать на себе это слепое, тяжелое, холодное внимание. Меня трясло. Не от холода — от понимания, голого и простого, как удар под дых.
Тут нельзя шуметь.
Я не знал еще ни единого здешнего закона. Не знал, что это за тварь ползала в темноте, сколько их тут и чего именно они хотят от живой плоти. Но одно я уже понял нутром, бесплатно, по чистой случайной удаче: в этой черной тишине голос — это не голос. Это приманка. И тот, кто кричит, зовет к себе не помощь.
Я просидел так очень долго, не шевелясь, сжимая в побелевших пальцах бесполезный камень и до боли в ушах вслушиваясь в темноту. Серое небо не светлело. Холод методично грыз кости. А где-то там, за черными гребнями, в этой вечной стылой ночи сидели остальные из нашей партии — Сандра, Пит, погодки с кухни. Каждый на своем бархане, в своей персональной тьме. Я пожелал им всем одного, зло и от всей души, мысленно, ни на миллиметр не разжимая губ: молчите. Ради всего святого, что бы там ни случилось — молчите.
А потом, далеко-далеко за грядой, кто-то закричал.
Человек. Живой. И очень, очень громкий.